Пляж на Эльтигене — страница 29 из 55

— А подарки, цветы? — с нерешительностью проговорила она.

— Есть уже. Только садись. Прямо так, лучше не надо. Увезу не только к Бойкову — на край света!

— Увези, — сказала Поленька устало. — Только поскорей.


Глядя на летящую навстречу автомобилю дорогу, Поленька продолжала думать о своей удаче. Одной, после разговора с Павликом, ей было бы тяжко. Плакала бы, в истерике билась, прощения вымаливала. И все бесполезно, как она понимает теперь. Чем хуже, что она мчится сейчас с Арсаланом, в красивом платье, с модной прической, в гости? На руках золотое кольцо, перстень с алмазом. Маленькое зернышко, а сверкает. Янтарное ожерелье над глубоким вырезом платья, в зеркальце уверенный взгляд. Попробуй догадайся, из какой бури она выбралась.

Сквозь ветровое стекло светило солнце, нежило теплом лицо и руки. Мимо разворачивались поля со стогами убранной соломы, одинокие березы с кучами галок на макушках, бегущие мимо столбы электролиний, дома с ребятишками, курами, собаками. Кто скажет, что брошенная жена? Что несчастна? Ничего подобного! Ей не удастся убедить в этом целую толпу народа и прежде всего себя.

У Бойкова она была весела и спокойна, запретив себе думать о неприятностях в этот вечер, и в другой, и в последующие дни.


Долгое время Павлик не попадался ей на глаза. Она не знала даже, что он уезжал. Известно стало, когда вернулся, и не один. Вместе с ним приехала женщина с бледным широким лицом, невзрачная, словно напуганная. Будучи моложе Поленьки, она выглядела лет на десять хуже. Поленька прозвала ее «чучелом».

Женщину звали Фрося, была она та самая девчонка из Лужков, которую сельчане вытолкнули из горящего сарая. Она не сильно пострадала, только шея и левая рука остались на всю жизнь обожженными.

В родной деревне Павлик работал механизатором, с весны до осени, пахал, сеял, но жить дальше не смог, слишком сильна была память о погибших. Когда убрали урожай и белые мухи стали кружиться над мерзлыми вспаханными полями, решил Павлик с маху, как все решал в жизни: взял и уехал. На станции в избушке, сложенной из шпал, работавшая стрелочницей Фрося поила его кипятком и угощала колотым сахаром. Прибыльным оказался, однако, тот сахарок.

Вернувшись в Сосновку, Павлик взялся за свою довоенную профессию, стал строителем. А когда на базе Соломихинской МТС организовали машиноиспытательную станцию, пошел туда механиком. Фрося устроилась работать в Тишковское ателье, и скоро распространился слух, будто портниха объявилась, каких поискать.

Эти сведения Поленька накапливала из обрывков разных слухов, мнений, разговоров, впрочем нисколько не расстраиваясь и не желая зла никому. Жизнь ее закрутила. Не о чем было жалеть, не в чем сомневаться.

Каждый вечер недалеко от проходной останавливался «опель-олимпия», и Поленька, стуча каблучками, в модном крепдешиновом платье, с золотыми серьгами в ушах, сбегала по каменным ступеням. Арсалан подарил ей золотые часики в виде медальона, который теперь висел у нее на цепочке над грудью. Цепочка была такой тонкой работы, что, собранная в середине ладошки, выглядела чуть больше яблочного зернышка. Золотой циферблат прикрывался изумрудным камнем. Изумруд был расколот пополам, но часы ходили. Поленьке очень нравился медальон.

Дача, куда Арсалан привез ее в самый первый раз, принадлежала Бойкову, и скоро Поленька стала считать ее своей, так часто они собирались там и ночевали. У Поленьки, вернее, у Арсалана была своя комнатка. Вся дачка — двухэтажный финский домик — стояла в тени высоких елей. В Поленькиной комнате, обшитой узкими досками, было маленькое игрушечное окошко с тонкой рамой. Когда Поленька глядела на эту раму, у нее возникало такое чувство, будто детство продолжается, продолжается игра и каждый новый день обещает быть лучше прежнего, сулит новые сюрпризы.

Участок вокруг дачки был сырой, хотя и располагался на возвышении. Но еще выше находился другой лесной массив, откуда стекали дождевые и подземные воды. Дремучие ели слабо пропускали солнечные лучи, потому летом даже в жаркую пору здесь было прохладно. Зато в двух шагах от забора, под обрывом, утыканным ласточкиными гнездами, начинался восхитительный речной плес. И на теплом песке можно было нежиться сколько угодно и согреваться, набирая тепло, утерянное в сыром сумраке бойковской дачи.

— Жизнь прекрасна и удивительна! — говорил Бойков.

Он по-прежнему хохотал так, будто готов был взорваться. Мог часами говорить о женщинах, но Поленька заметила, женщины от него бежали одна за другой, что, впрочем, не уменьшало его жизнерадостности. Он не любил купаться, но с удовольствием лежал на пляже, грея свое огромное розовое тело, покрытое редким белым волосом.

Арсалан, худой, черный, тоже набирался тепла в горячем песке, потом бежал к воде, размахивая руками, окунался и мчался обратно со странным на лице выражением испуга и одновременно озорства.

— Ух, холодно! — говорил он и долго лежал неподвижно, дожидаясь, пока пройдет озноб.

Наблюдая за Арсаланом, Поленька про себя удивлялась тому, что голый он выглядел слабым и неловким, в костюме же казался представительным, элегантным, а машину водил с таким изяществом, что у Поленьки иногда захватывало дух.

Оба — Бойков и Арсалан — и в сотую долю не наслаждались купанием так, как она. Раздевались торопливо, некрасиво, с какими-то вечными ухмылками и ужимками. Мужчины вообще, она убедилась, и одевались и раздевались некрасиво. Для нее же выход на пляж был целым событием.

Не будь там никого, она бы все равно гордилась собой, своими бедрами, коленками, тонкой талией. От каждого прикосновения ветерка она чувствовала, что становится прекрасней. Оттого ей приятно было бывать на пляже, приятно обнажение. И если временами она начинала ощущать свою слишком сильную зависимость от Арсалана, то, приходя на пляж, полностью освобождалась от этого чувства.

Побыв на солнце, Бойков обязательно жаловался потом на головную боль и давление. Но у реки обставлял свое пребывание со всевозможными удобствами. Вдавив в полотенце янтарно просвечивающуюся бутылку коньяка и крошечные рюмки, поучал:

— Пить коньяк стаканами — это профанация. Надо пить маленькими порциями, через каждые пять минут. И причем без закуски.

К зиме Арсалан подарил ей обещанную беличью шубу. Начал ни с того ни с сего ревновать ее к летчику, которого она видела лишь однажды. Однако она не спешила убеждать Арсалана в своей неизменной любви. Он был из тех людей, которые не приемлют спокойной жизни. Ревнуя, был ласков и щедр; едва перестав ревновать, становился самоуверенным и наглым. Впрочем, укротить его не составляло до поры до времени особых трудов.

В текучем своем празднике и веселье Поленька не обратила внимания на то, что горсовет выделил Павлику половину ее участка, за зиму был построен дом, вернее, невзрачная халупа с непомерно большими окнами. Нельзя сказать, чтобы Поленьку не кольнул этот неожиданный вариант. Но она больше жила на даче у Бойкова и начинала серьезно подумывать о продаже собственного дома. В таких условиях даже вселение Павлика и необходимость созерцания чужой избы на участке не выглядели чересчур обременительными. Участок все равно был пуст и велик. Поленька даже не пошла отстаивать свои права в горсовет. Хотела, правда, послать Арсалана с протестом, но передумала. Вспомнила сорок первый год, Вихляя, мало ли что могли наговорить. Самой сражаться было лень, она уверила себя, что проживет здесь недолго. Искала даже покупателей и торговалась с ними. Но для такого серьезного дела нужно время, а времени было жаль. Она уже не могла жить как-то иначе, не быть куда-то званой, не блистать, не ловить восхищенные взгляды.

Иногда, глядя через окно на невзрачное жилище Павлика, она упивалась окрыляющим мстительным чувством превосходства над ним, благополучия, довольства.

Встречая Павлика, когда тот, по обыкновению усталый, грязный, в кирзовых сапогах, возвращался с работы, Поленька изредка останавливалась и заговаривала с ним, весело приветствовала:

— Как живешь?

Замечала, что Павлик смущается своего вида, промасленной телогрейки, залатанной рубахи, сбитых рук. Стоял перед ней худ, небрит и бледен, несмотря на загар, сощуривал глаза:

— Хорошо…

Отвечал с таким неуверенным выражением, точно в десятый, тысячный раз приценивался и обдумывал: а что было бы, останься она с ним? Так же, как Поленька все время мысленно возвращалась: если бы… Она ощущала себя красивой, нарядной и очень старалась, чтобы он это почувствовал. Глядела на него со снисходительностью, но чаще не прямо в глаза, а после, оглядываясь на его узкую спину, высокую сутуловатую фигуру.

Он шагал, упрямо пыля сапогами или, в дождливую погоду, разбрызгивая грязь. Временами у Поленьки складывалось ощущение, что, прицепи к нему в этот момент соху, он продолжал бы идти так же прямо и неостановимо, разве что сбавил шаг, но принял бы новую нагрузку как должное, не дав себе труда разобраться и понять, что к чему, — так прямолинеен был его мир.

Где уж в этом мире найтись местечку для тонких чувств и любви? Мог ли он понимать или хотя бы раз ощутить этот неподвластный сердцу и разуму магнетизм любви, восхитительную жуть, когда сливаются вместе искренность и торжество, когда обычные слова уже не слова, одинаково прекрасны и голос, и звенящая тишина молчания, когда не видишь, каков цвет глаз, каков наряд, высок ли, строен или толст он, — все это теряет смысл, все, кроме присутствия самого человека, и важнее этого на свете нет ничего.

А как прекрасен мир в эти мгновения! Знал ли об этом когда-нибудь Павлик? С уверенностью Поленька могла думать, что, заведи она подобный разговор, он не понял бы, о чем речь. Разумеется, ничего бы не понял.

Наконец Поленька открыла для себя, как мог Павлик с такой твердостью перенести их разрыв, отказаться от примирения, равнодушно внимать ее слезам в их первую встречу после войны. Суть его поведения, его железной выдержки заключалась не в обиде, как она раньше думала, не в боли обманутых чувств, а, напротив, в полном непонимании любви. А не понимая, можно разве ценить и беречь? Будто лошадь в шорах, он видел только серую в камнях тропу, но не замечал, как цветут цветы, блестит река, шумят деревья. А если замечал и слышал, то, верно, не понимал. Все, что узнавала Поленька, лишь укрепляло ее в этом новом убеждении. Далекими они стали друг другу, не хотела она ничего о нем знать, а все-таки сведения где-то откладывались в памяти, накапливались годами.