Пляж на Эльтигене — страница 35 из 55

Надюшка принялась показывать карандаши, тетради, учебники. Павлик спрашивал ее про учебу, про подружек, с интересом разглядывал новые ленты, точно их приобретение было для него столь же важно, как для маленькой девочки. Казалось, они были совершенно поглощены друг другом. Но Поленька чувствовала, что и ей надобно о чем-то говорить.

Бесконечные шатания по очередям измучили ее, и чем больше старалась она казаться веселой и счастливой, тем сильнее чувствовала свою неустроенность и усталость. Павлик, напротив, выглядел крепче, уверенней, Чернуха посматривал вокруг с победоносным видом, будто только что вернулся с войны. И давние обиды вновь проснулись в Поленьке. Лихорадочно заблестели глаза. Она удивилась вслух наградам Чернухи, потом опять обернулась к Павлику. Вспомнили погибших ребят. То, что говорилось, была их жизнь. Она никуда от них не уходила, и чем сильней отодвигало ее время, тем ясней и чище виделось прошлое. Поэтому разговор раскрутился подобно взрыву, в одну минуту, точно участники его заранее готовили, что сказать, и давно ждали встречи. Поленька крепко держала в уме то письмо, в котором Павлик рассказывал о последней ссоре с друзьями. Это было перед выброской на Эльтиген. Она уже привыкла к мысли, что Эльтиген стал той гранью, за которой окаменела и оделась равнодушием к ней душа Павлика. Она ни за что бы не призналась, что с неприязнью относится к воспоминаниям о Чулюгине и Гурьянове, считает их, а не себя причиной всех последовавших бед. Чернуха же с Павликом увлеклись. Вспоминали смешные, добрые стороны в характерах и привычках друзей. Поленька слушала внимательно и участливо, стараясь не пропустить свой черед. И ей удалось наконец с непринужденной веселостью задать вопрос, который готовила давно:

— А чего же вы добились на Эльтигене?

— Как «чего добились»? — помолчав, спросил Павлик.

Поленька улыбнулась очаровательно, роняя заранее приготовленные и взвешенные слова:

— Ну все же? Высадились, потом вышли к Азовскому морю и уплыли восвояси?

— Накрутили фашистам хвоста, нагнали паники, этого мало? — бодро воскликнул Чернуха. — «Огненная земля». Ты слыхала такое название? Это Эльтиген.

Поленька не удостоила его ответом. Самоуверенный вид Чернухи раздражал ее. Мишка стал ответственным райисполкомовским работником, но Поленька помнила, с чего началось возрождение, считала, что и ей он обязан, ее верным советам. И то, что Чернуха ни разу ни одним словом не обмолвился об этом, настраивало ее на враждебный лад. Хотя где-то втайне она чувствовала, что надо отвыкать от прежних привычек, что люди называют Чернуху Михаил Михайлович и относятся к нему уважительно. Она обратила к Чернухе лицо, взглянула на него бесхитростно и прямо:

— А чем кончилось? Крым-то пришлось освобождать заново…

Она глядела на Чернуху, но ждала, что скажет Павлик. И Павлик откликнулся:

— Гитлер хвастался на весь свет, что сделал Крым неприступной крепостью. Нам сказали, что самое главное и важное — форсировать и преодолеть Керченский пролив. И мы это сделали. Триста восемнадцатая дивизия и батальон морской пехоты, которые десантировались в первый день, сражались на Эльтигене тридцать шесть суток. Немцы думали — там наша армия наносит главный удар. Поэтому против нас было брошено все: артиллерия, танки, авиация. Немецкие корабли блокировали с моря все подходы к Эльтигену. Когда мы прорвались на Митридат и захватили часть Керчи, с гансами началась истерика. Они собрали все, что могли, били по нашим позициям и гнали солдат, не считаясь с потерями. А под Жуковской и Еникале наши в это время перебросили втрое больше войск и в шесть раз больше орудий. Десант закрепился и продержался до весны сорок четвертого года, когда началось общее наступление и немцам закрыли выход у Перекопа.

— О! Безусловно, — произнесла Поленька, выражая живейшее участие, что делала по привычке, когда не знала, что сказать.

— Я не разбираюсь в стратегии. Даже задним числом. Солдатам это не обязательно, — сказал Павлик, твердо глянув на нее и смягчив эту твердость едва заметной улыбкой. — Но как солдат знаю: ничего не пропадает зря, все остается. Гитлеровцы побежали из Крыма, шурша боками, как мыши, не только потому, что их напугала стратегическая ситуация. Еще раньше их напугала Малая земля, их испугал Эльтиген, и то, что они в течение всей зимы не могли сбросить в море десант, который появился вслед за Эльтигеном. Вообще я думаю, — произнес он с нажимом, — ни один солдатский подвиг не пропадает даром. Даже безвестный подвиг. Потому что о нем хорошо знает армия противника. Из этих подвигов складывается общая, что ли, атмосфера во вражеской армии. Мы долго не знали, как целый месяц в глубоком тылу у немцев сопротивлялся гарнизон Бреста. А немцы знали. Знали о тысячах других подвигов, которым в трагическую осень сорок первого года мы не вели учет. И потому уже в октябре, когда весь свет думал, что Красная Армия разваливается, немецкий генеральный штаб собирался просить мира у России. Слишком непредвиденным и непреоборимым оказалось, по их мнению, сопротивление большевиков. Другое дело, что Гитлер отклонил предложение генштаба. Но сам факт потрясающий. Да и мы отпустили бы фашистов после всех злодеяний? Не знаю. Они ведь хотели уйти и остаться в границах, которые нарушили двадцать второго июня сорок первого года. Было бы жаль их отпускать. Но я не стратег.

Наступило молчание. Поезд, громыхая на стыках, подходил к Сосновке. Мелькнул последний перед станцией овраг, потянулась высветленная дождем березовая роща.

Не найдя что сказать и слегка растерявшись, Поленька поднялась и приготовилась к выходу. С ней говорил другой Павлик, она такого не знала. Тот, кого она знала, не должен был возражать и говорить незнакомые вещи. Впрочем, она начала привыкать к мысли, что люди меняются. Ее начальник Елагин хвастался, что бегал по деревне в лаптях, а теперь выступает перед тысячной аудиторией строителей и двух часов ему мало. А в машину садится с таким уверенным и скучающим видом, будто родился в ней.

Поезд подошел к станции, и Поленька потянула за собой Надюшку с чувством, что главное не договорено, не сказано, не облегчено в душе.

— Ты увлекаешься историей? — лукаво произнесла она, взглянув на Павлика.

— Из всех книг предпочитаю исторические.

Это Павлик ответил, уже выходя из вагона.

— О, напрасно! — произнесла Поленька, радуясь возможности возразить с полным правом, которое она ощущала.

15

Вечером того же дня она не пустила Надюшку к соседям. Коротко и жестко объяснила:

— Нечего там делать.

Разговор в поезде, внешне приветливый, показал ей, как она одинока. И возникшая досада не исчезла, а, напротив, разрасталась с каждым часом, стоило ей вспомнить преуспевающих, самоуверенных мужчин. А главное, устроенных, семейных — вот что она ценила! Ей не хотелось думать, что у Чернухи и Павлика могут быть свои проблемы. Другая мысль поразила ее: любой, самый захудалый мужичонка был ей теперь ближе только потому, что мог войти в ее жизнь и принять ее такой, как она есть. Любой, только не эти, как бы они ни улыбались, как бы ни казались внимательны и приветливы. С ними душевная связь порвалась в молодые годы. А связи, оборвавшиеся в молодости, редко восстанавливаются. Может быть, никогда.

В последующие дни Поленька стала с беспощадностью пресекать разговоры о соседях, которые пыталась завести Надюшка.

— Нечего! — говорила она твердым голосом, видя, что Надюшка порывается бежать на соседний двор.

Сама же могла, отогнув занавеску, подолгу наблюдать, как Фрося развешивает и снимает белье, а Павлик разламывает топориком старый сарай, затеяв ставить новый. Ей казалось, что она глядит с равнодушием, а не с досадой, но ничего не могла сама себе объяснить. Что-то надломилось в ней во время последней дорожной встречи. Воспоминание ушло, забылось, но в душе будто начался новый счет обидам.

Через некоторое время, заметив, что вместо старого сарая начал подниматься другой, Поленька посетовала на вздорность слухов. Говорили, что у Павлика плохо с сердцем, а вот ведь сарай в одиночку переставляет. Правда, не совсем в одиночку, возле него опять крутилась Надюшка, точно медом намазали для нее соседний двор.

Сердясь на дочь, Поленька в то же время думала о другом и вспоминала, как встретился ей начальник отдела Петров, как он прошел к руководству через приемную, открыв дверь крепкой волосатой рукой, и как она, поднявшись, сказала ему «доброе утро». Ее ужасно мучил вопрос, так ли она сказала, и ей все казалось, что не с тем выражением произносила нужные слова.

Дома она отругала Надюшку, а когда заметила порванный и запачканный передник, разошлась так, что не могла остановиться.

— Долго будешь ходить? Нашла себе дружков? — кричала она, распаляясь. — Побирушка! Бездомная кошка!.. Предательница.

Размахивая руками, она видела вздрагивающие глаза дочери. Но не могла и не желала молчать. Срывая голос в крике, успела, однако, заметить и пожалеть о том, что дочь привыкает к ее грубости. Раньше Надюшка заливалась слезами от слова «дурочка» или просто от повышенного тона, а теперь молчит, сжалась на диванчике, но молчит и смотрит, только ресницы вздрагивают.

— Так и будешь ходить растрепой? — кричала Поленька, опять заходясь. — Иголку не возьму! Пусть тебе стыдно будет в школе! Стыдно!

Ночью проснулась внезапно. В кухне горел свет. Сквозь открытую дверь Поленька увидела Надюшку. Сидя на табуретке в ночной рубашке с распахнутым воротом, она зашивала фартук. Первым побуждением было встать и помочь дочери. Но острый миг прошел, и Поленька осталась в постели. Нахлынувшая любовь и горечь, жалость к дочке, к себе, к осиротевшему, одинокому дому — эти чувства с такой силой охватили Поленьку, что слезы, тихие, облегчающие, полились сами собой на подушку.

Она заснула безмятежным сном и утром безо всякой враждебности разбудила Надюшку, приготовила ей завтрак. Фартук был зашит уголком, но крепко. Поленька хотела улыбнуться, но не смогла, хотела переделать дочкину работу, но раздумала, отложив дела на вечер.