Вначале, когда крест-накрест положили венцы, дом показался ей чересчур маленьким.
— Где же тут я размещусь? — говорила она. — Где станет моя кровать?
Тайком от Павлика она даже измерила расстояние ОТ угла до угла и сравнила с двумя большими домами. Получилось одинаково. Но она продолжала тревожиться. И только когда поднялись стены, дом показался просторным, и она успокоилась.
Она уже чувствовала себя хозяйкой, когда выводили крышу, и Павлик стоял, обсыпанный стружкой, и кричал, держась за стропила:
— Не упади, Поленька! Держись! — хотя она стояла на земле среди бревен и досок, а держаться надо было ему там — наверху.
Все им строили дом — и Пашка Чулюгин, и Саня Гурьянов появлялся. Поленька старалась их приветить в равной мере. Меньше всех заботы, пожалуй, перепадало Павлику. Просто Поленька стеснялась выказывать к нему какое-либо теплое чувство на людях, хотя уж он-то заслужил, трудился от зари до зари. Зато в его отсутствие с достоинством говорила родным и знакомым:
— Работать он любит и умеет. Ничего не скажешь.
При этом испытывала такое незнакомое чувство собственности и гордости, как будто, отозвавшись хорошо о Павлике, хвалила себя.
Построили дом быстро, по крайней мере Поленьке запомнилась короткая счастливая пора. Новоселье отгуляли, только на веранду не хватило пороху. Вернее, материалов не подвезли. Так и поднимались долгое время по приступочкам, попадая сразу в теплую комнату с настоенным на смоле воздухом.
— Как в лесу живем, — смеялась Поленька.
Весной Павлик повез ее к своим родителям.
— Дорога великолепная, — говорил он.
На самом же деле дорога оказалась тяжелой и долгой. Ночь ехали на поезде, переправлялись на пароме через реку под проливным дождем. Потом пересели на телегу.
— Сколько же до твоей деревни? — спросила Поленька.
— Скоро, — ответил Павлик.
— А все-таки?
— Какая деревня-то? — спросил возница.
— Та Лужки, — ответил Павлик нехотя.
— Верст пятнадцать.
Через пятнадцать верст они увидели деревню — черными углами, длинной конюшней с прохудившейся соломенной крышей вылезла она к ним из-за холма — все схватывал глаз, так было неуютно и тоскливо. Павлик же сделался совсем другой. Если бы не ясный солнечный день, можно было сказать, что он сам светится. Поленька впервые обратила внимание, какой у него ровный цвет лица, ресницы с загнутыми концами и голубые глаза под темным чубом. Если бы надо было вылепить шута, озорного, веселого, следовало взять Павликов нос картошкой, припухлые губы, узенький подбородок с ямкой. Поленька считала, что он некрасив, но теперь вдруг обнаружила: темные кудри и голубые глаза — вот что необычно в нем. Радость открытия этой необычности, мимолетная влюбленность в Павлика скрасили первые грустные минуты встречи с деревней.
Дом Павлика — черная изба с печью посредине. Тонкая перегородка из досок разделяла всю избу как бы на три части: кухоньку, маленькую комнатку, почти клетушку, и большую — «залу», как шутя говорил Павлик.
Мать была дома. Поленька не сразу разглядела ее: в темном платье, темном платке, с бледным благообразным лицом. Позже это впечатление так и сохранилось. Отцу сказали, и он прибежал с поля, коренастый, приземистый, в плечах шире Павлика, но седая макушка едва доставала сыну до подбородка.
Обнялись. Постояли так.
— Приехал? Ну и ладно, — проговорил отец. — А где же невестушка?
«Зала» была увешана пожелтевшими фотографиями, среди которых Поленька неожиданно обнаружила новенькую, свою. Вполне современная карточка выглядела необычно здесь, в глуши и древности. Поленька сопоставила все действия Павлика — как взял лишнюю карточку, как писал письма в деревню — и со страхом подумала о прочности и крепости связей его с этим домом, с людьми, которые пугали ее именно потому, что никакого расположения к ним она не чувствовала.
Избе, наверное, было лет триста: огромная квадратная печь, которую надо было полчаса обходить, маленькие подслеповатые окошки, скрытые занавесками, без форточек. Оттого в избе стоял годами копившийся запах овчин и хлеба. Считалось, наверное, что воздуху достаточно на улице. А народу собралось многовато: еще один брат с женой приехал, их дети крутились возле ног, явились какие-то кумовья.
Золовка, жена брата, с которой Поленька быстро сошлась в поднявшейся суматохе, сразу поделилась секретом и выказывала недовольство тем, что муж мало выговорил себе благ, когда отделялся. И получилось так, что виновата в этом Поленька. Вернее, Павлик, ну и, естественно, его жена.
— Вот кто главный в этом доме, — сказала золовка, указывая на Павлика.
— Почему главный? — изумилась Поленька.
— Так уж повелось, — ответила золовка. — В каждом дому по кому. Павлик хоть младший, а тут всё берегут для него.
На Поленькин взгляд, родители — и свекор и свекровь — относились к детям ровно, дружески и главой был отец, крепкий мужик с аккуратной бородкой, свирепыми надбровьями и добрыми глазами.
— Какую красавицу привез! — говорил он ворчливо, оглядывая молодых. — Чего шла за этого шаромыжника? Он же из дома сбежал. Лучше не могла найти? — выговаривал он Поленьке.
Брови с трудом, свирепо сошлись на переносице, но глаза смеялись. Вообще всякое выражение на каменно-спокойном лице давалось ему с трудом, даже улыбка. Чтобы он, улыбнувшись, раздвинул плиты скул, ой сколько надо было усилий.
Маленькую комнату отвели молодым.
После долгой дороги Поленька несколько дней не могла очнуться. Ей все не нравилось, и она страшно жалела, что согласилась на это путешествие. У себя дома она могла бы ходить к подружкам, делиться новыми впечатлениями, слушать, посмеиваясь, Лизку Мельникову, теперь-то она знала, о чем будет речь.
Она представляла, как вечерами Мельникова поднимается на веранду Ленки Широковой, усаживается и, раскачиваясь в соломенном кресле на манер старой графини, говорит:
— Ну, девоньки, а мой-то…
И все смеются, потому что Лизка умеет рассказывать о самом сокровенном не стыдясь, не изображая из себя барышню.
Поленька раньше других догадалась, что Иван никогда не женится на Лизке, и ее было немного жаль. Она это чувствовала, оттого и говорила о своих отношениях с Иваном в грубоватом тоне, словно и сама могла показать ему от ворот поворот. Ей ничего не стоило рассказать, что он говорил, как целовал и как она хотела влюбить его побольше и отбивалась.
Девчонки смеялись до слез, и теперь, сидя в одиночестве, за тысячу верст от них, Поленька очень хорошо представляла эти вечера. Она не знала, что в те дни Ивана взяли в армию. И Лизка Мельникова уже не шутила и не плакала, а шла темнея лицом, блестя сухими глазами, точно нутром догадывалась, что видит своего ненаглядного Ванечку в последний раз. Не догадывалась только, что сама через три месяца закончит курсы радисток и будет заброшена в эти самые места, за линию фронта, и погибнет, как погиб весь их класс.
О том, как уходил Иван и как гуляли на проводах, Поленька узнала в подробностях от подруг. Тогда же, сидя в Лужках, ни о чем не догадываясь, тосковала и мучилась. Она мысленно убеждала себя, что должна быть терпима, старалась привыкнуть к тому, что видела вокруг. И ей иногда казалось, что это получается. На «доброе утро», на поклоны Поленька отвечала весело и чувствовала, что ей удается изображать приветливость и внимание. Происходило это не оттого, что она была в самом деле приветлива и внимательна, а оттого, что красива и молода. А раз молода, ничего не стоило выглядеть радушной, хотя в душе была пустота.
Наблюдая Вережниковых, Поленька удивлялась, насколько особняком в семье оказался Павлик. И волосы темнее, и ростом повыше да покультурней, чем старший брат — сморчок, который каждое утро начинал с шутки, а шутка заключалась в том, чтобы придумать повод для выпивки.
— Что-то стало холодать! — говорил он, потирая круглые ладошки и вертя круглой головой.
Работал на бензоскладе где-то возле райцентра и, когда выпивал, часто любил повторять:
— Я могучий человек. Без меня ни одна таратайка на ферму не выползет.
При этом смеялся и стучал себя в грудь круглым кулаком. У него и жена была маленькая, кругленькая, как колобок, и дети, двое, такие же. А третий неизвестно в кого — белобрысый голубоглазый увалень. Младший, а уж макушкой вровень с братьями.
— Перегонит скоро, в бабкину линию пошел, — говорила не то насмешливо, не то уважительно Нюра, Анна Никитична, мать Павлика. — У нас в роду все мужики были рослые да голубоглазые. Отца моего в детстве за белые волосы пекарем звали.
Она и младшенького, Василька, звала пекарем. Он впрямь ходил весь как мукой обсыпанный, светлый-светлый, только глаза голубые, почти синие, как васильки. Братишки возятся с колесом или удочки налаживают, а он уставит свои синющие глаза в окно, за которым дождь, и задает вопросы, какие в голову залетят:
— Бабань, а почему капли прыгают? Они же не резиновые. А почему собака под дождем?
Нюра через раз отзывалась из-за печки:
— Какая собака, миленький?
— Вон та!
Бабке на кухне — хочешь не хочешь — догадывайся.
— Семенихиных, што ль?
Василек медлит с ответом, соображает.
— Ага!
Бабка рада отвязаться от внука, легче подумать о деле, которое перед глазами, в руках; но ведь не ответишь, все равно прибежит, начнет помогать. А пока дело горячее, лучше одной.
— Где ж ей быть, миленький?
Ухватом чугунок из печи, другой, поменьше, на то же ровное местечко, на раскаленные угольки.
— Ба!.. Она что, беспризорная?
— Кто?
— Собака.
— Нет, у нее есть хозяин.
— А почему она на улице зимой и летом?
Бабка соображает за печью.
— У нее мех теплый.
Отвечает, радуясь своей находчивости. Но «пекарь» давит, выволакивая на свет божий какую-то запрятавшуюся мысль.
— А зачем ей тогда хозяин?
Пока старший брат слонялся по деревне в поисках выпивки, Павлик держал другое на уме. Для него каждое утро находилась работа. Поправил крышу сарая, снял и обратно повесил калитку, установил новые раскосы. Начал ремонтировать забор. Кое-где, особенно в дальнем углу сада, столбы повалились, их надо было ставить заново, менять в цоколе гнилые прожилины, нашивать штакетник. Только и было разговоров. Даже по воскресеньям, когда все собирались к завтраку за столом чистые, умытые и ощущалась праздничность, Павлик опять заводил об этом речь, и мать и отец ему отвечали, точно дела заборные были гораздо важнее всего, важнее ее, Поленьки.