Зина, золовка, ругала Павлика:
— Да оставь все, отдыхай! Вон жена молодая.
Но Павлик был неумолим. Казалось, он отвел жене заведомо определенную незначительную роль.
Поленька разделяла возмущение золовки: нравилось, что о ней думают и заботятся. Мать Павлика Анна Никитична тоже вроде бы беспокоилась, что молодые плохо отдохнут. Но цену этому беспокойству Поленька узнала очень скоро и убедилась, что люди говорят одно, а думают другое.
Как-то, закончив завтрак, Павлик вышел в сенцы, загремел скобяной снастью. Поленька, надеявшаяся погулять вместе с ним, надула губы. Показалось, что и мать, ласково глядя, разделяет ее досаду. А та вдруг выдала свое, сокровенное:
— Руки-то у него золотые.
Вышло, что думала не о Поленьке, а о сыне. И ласковый обращенный к ней взгляд ничего не означал. Поленька не выдала обиды, спохватилась вовремя. В словах матери почудилась такая гордость, что Поленька опешила и не посмела возразить.
Чтобы починить забор, надо было куда-то ходить или ездить, доставать доски, пилить, строгать. Кажется, избенка невелика, сад — пять яблонь, сараюшка — перепрыгнуть можно, а как связались с починкой, дел оказалось невпроворот.
Больше всех старался Павлик.
— Уймешься ты когда-нибудь? — с досадой выговаривала Поленька.
Павлик обещал быстро управиться, но ничего не менялось, и Поленька часто оставалась одна. Иногда в саду, растянув гамак и устремив сквозь листья взгляд в небо, она начинала догадываться, что это и есть счастье. Мысль эта витала, бродила где-то недалеко.
Много лет спустя, вспоминая эти дни, она и в самом деле думала, что прожила счастливую пору. Но тогда негодовала. Как?! Она, молодая, красивая, привезена в какую-то глушь и принуждена слушать мерный стук молотков, визг пилы, находиться вдали от танцев, музыки, зеркал? Она могла без устали воображать себя в нарядном платье в окружении поклонников. Ей хотелось шума, смеха, веселья, а тишина, унизанная яблоневым цветом, блестящими стрекозами и как будто пропитанная небесной синевой, была не по ней. Она без конца ломала себя, старалась казаться проще, гордилась этим, но чувствовала себя несчастной.
В последние дни скрасил одиночество новый помощник, приятель Павлика Митька Почивалов. Уж на что простоват был Павлик — звезд с неба не хватал, а рядом с Митькой выглядел прямо красавцем. Митька весь какой-то резкий, клешнятый, могучий. Как будто природа пригоршнями накидала на мощный остов — вот плечи, вот грудь. Может, без изящества, но силой наделила — без меры, без прикидки. «Глаза ведь у него волчьи, волчьи, — думала Поленька, наблюдая. — Вон как глубоко запрятаны под бровями. Должно быть, ужасный человек».
И, однако, ее жутко потянуло к этому парню. Отчего — она сама не могла понять. Может, оттого, что ей всю жизнь нравились некрасивые грубые мужчины, терпеть не могла робких, прилизанных, смазливых, с телячьей поволокой в глазах. А уж в Митьке сошлись вся грубость, вся сила, вся некрасивость. О женщинах он говорил пренебрежительно, и это как-то само собой означало, что он и Поленьку не выделяет.
Надо было видеть, с каким выражением он говорил:
— Сегодня Зойка придет.
Или через два дня:
— Вчера Симка приходила.
Поленька могла вполне ясно представить себе, что было за этими приходами. Чутьем она угадывала: не хвастовство это, не бравада; для Митьки сойтись с женщиной проще, чем выпить стакан чаю. Почему-то она ревновала, не признаваясь в этом себе, возмущалась скорым согласием женщин, которых никогда не видела. Ей было жаль их, хотелось отомстить. И в то же время ее тянуло к Митькиной простоте, к его какому-то первобытному естеству. Но она и подумать не могла, чтобы вот так, наяву, с ней, несмотря на желание, оказался не Павлик, а другой.
По отношению к приятелю Павлика нельзя было даже в мыслях допустить ничего греховного. Митька, видно, был того же мнения. Но иногда он смотрел на нее своими волчьими, глубоко запрятанными глазами, словно не замечал улыбки, не слышал слов, не видел нарядов, а только раздевал взглядом, как бы приговаривая: «Знаем мы эти фокусы». Она терялась первое время, отвечала молчаливым вызовом, и ей стоило немалых усилий сломить этот взгляд, чего в конце концов она добилась. Но когда казалось, что Митька обращал на нее недостаточно внимания, она злилась и негодовала мысленно: «Ну погоди, ты у меня дождешься, ты поплачешь, я тебя заставлю пожалеть».
А сама надевала лучшее платье, колдовала перед зеркалом до тех пор, пока сама про себя могла сказать: «Ну, чудо!» Потом брала кринку молока, хлеб, укладывала в сумку и шла к запарившимся строителям. Выпархивала из-за кустов воздушная, невесомая, ощущая свою невесомость и красоту:
— Подкрепитесь, мальчики!
Она знала, как встать, как присесть, как повернуться. К концу перекура, хоть Митька молчал, чуяла, что он задет за самое-самое.
Но Митька не давал ей увериться в своем успехе, и она начинала испытывать чувство, похожее на ненависть, когда он с равнодушным видом пил молоко, отламывал клешнятыми ладонями хлеб.
— Еще налить, Митенька?
— Нет. — Митькины думы тащились по другим колдобинам. — Вчера Зойка приходила. Рассказывала, как Куделиха гусей спасла. Пошла вечером во двор — нету гусей. Она за перелог. Смотрит, сидят гуси на дне оврага, будто снег выпал, а над обрывом красные угольки — волки.
Для Поленьки было неважно, что говорит Митька и привела ли гусей Куделиха. Поленька механически отмечала: «Вчера Зойка… третьего дня Сима…» — и смотрела на Митьку долгим, глубоким взглядом.
Однажды, поймав и выдержав такой взгляд, Митька сказал Павлику, ничуть не боясь, что Поленька услышит:
— А ты это… посматривай за своей.
Павлик (она была благодарна ему) влепил Митьке затрещину. Но что такое была для Митьки Павликова рука. Митька почесал за ухом.
Иногда в работе наступал перерыв, и приятели рыбачили. Поленька один раз напросилась с ними, но Митька не пришел. И они выплыли с Павликом вдвоем.
Рыбалка Поленьке не понравилась. Река катилась мимо неспокойно. В тонкий борт била волна, лодку качало, и Поленьке было страшно. Мокрая сеть, вытащенная из воды, запах рыбы — трепещущие на дне золотые и серебристые листики — все внушало Поленьке отвращение.
В довершение всего по реке стал надвигаться туман, как будто облако спустилось на землю и поплыло встречь течения. Поленька не успела даже пошутить по этому поводу, как они очутились в молоке. Края лодки едва были видны. В воду плюхнулось что-то тяжелое.
Она закричала:
— Павлик!
Ответ прозвучал близко и спокойно:
— Якорь бросил. А то унесет.
Вода била по лодке, и Поленька с ужасом подумала, что они могут погибнуть. Спросила, умеряя дрожь в голосе:
— А якорь крепкий?
С тех пор на всю жизнь Поленька невзлюбила волны и лодки. Когда на другой день Митька с Павликом опять засобирались, Поленька решительно отказалась:
— С меня хватит одной рыбалки.
Ремонт закончили, когда наступила пора уезжать. Подновленный, прямо стоящий забор радовал глаз, Поленька и себя чувствовала причастной к этому делу. Ведь она носила строителям молоко с хлебом и смотрела на Митьку долгим глубоким взглядом, пока была уверена, что он не замечает ее.
Хорошо, что быстро уехали, а то неизвестно, до чего довела бы эта игра.
Провожать Митька не пришел, и Поленька с решительностью отрубила все мысли о нем, отвела ему в прошлом крохотное местечко и, чуть высветив слабым светом, оставила там.
Когда уезжали, без слез не обошлось. Всплакнула мать, жалея, что Павлик с молодой женой мало пожили и быстро уезжают, говорила много слов, которые казались Поленьке ненужными и лишними, потому что их отъезд представлялся ей важным и правильным делом.
А ведь неспроста были слезы и уговоры. Это было последнее, что она помнила. Изба, яблони, к которым привязывала гамак, забор, что чинили Павлик с Митей, паромная переправа — все это виделось последний раз. В Лужках побывала война. Старика Вережникова расстреляли, Анна Никитична пережила его на несколько дней. Погиб в оккупации Василек.
А тогда, на берегу, он зачерпывал воду ладошкой, смотрел, как она, бесцветная, чистая, просачивается сквозь пальчики, и спрашивал:
— Почему вода белая, а река синяя?
Поленька попыталась объяснить. Василек словно впервые заметил ее, оглядел с доверчивостью, придвинулся бочком:
— А что там, где кончается земля? Обрыв?
В ожидании парома старик Вережников стоял, облокотившись на перила пристани, дымил цигаркой, доживая последние месяцы жизни, седой, кряжистый. По его потемневшему лицу видно было, как трудно давалась разлука с сыном.
— Пять тракторов Кузьма вчера пригнал. Да-а… — ронял он будто невзначай. — В Петровском курсы организовали.
Понимать это надо было так, что Кузьма — инженер из МТС, уроженец Лужков — получил пять новых тракторов, есть нужда в механизаторах и неплохо бы Павлику…
Вот уж хуже этого ничего нельзя было придумать.
— Что вы, Иван Акимович, — говорила смеясь Поленька. — У него прекрасная профессия.
Вережников-старший глубже затянулся цигаркой. Невестке не возразил, был мудр.
— Я ничего.
Ах, как хорошо она помнила тот вечер. В стенку пристани билась волна, паром приближался, и любопытно было видеть, как на середине реки двое мальчишек пытались на лодке поставить парус. Парус метался белым мотыльком, выскальзывал из рук, но мальчишки снова и снова хватались за него и водружали на место. И наконец, видно, справились, парус напружинился, лодка завалилась на бок и заскользила к синеющему дальнему плесу.
Все-таки то последнее предвоенное лето помнилось особенно ярко, четко, день за днем, словно занимало половину жизни. И чувства были какие-то особые, радости сильные и чистые, ни на что не похожие.
Когда они вернулись, веранда уже достраивалась. Отца надо было благодарить и Сашку Гурьянова. На Сашку теперь Поленька смотрела спокойно. Митька Почивалов, лужковский лиходей, казалось, и пальцем не пошевелил, но перебил эту несостоявшуюся любовь, научил Поленьку трезвее смотреть на вещи. Гурьянов отступил в тень, оказался обыкновенным парнем, чуть лучше одного, чуть хуже другого. Главным для Поленьки была не эта прошлая привязанность, а пришедшее к ней новое чувство хозяйки. Было приятно, когда Чулюгин, Гурьянов и другие Павликовы друзья, наработавшись в воскресенье, усаживались в кружок, Поленька в рабочем ладненьком наряде, видная собой и чувствовавшая это по взглядам парней, разливала обед, говорила, как когда-то в Л