По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения — страница 65 из 107

[632].

         Иду упражняться в одиночку в фехтовании фантастном,

         Вдыхая на всех углах случайности рифмы,

         Запинаясь на словах, будто на брусчатке,

         Иной раз натыкаясь на давным-давно приснившиеся строфы[633].

Поэзия для Бодлера – не самозабвенное излияние прекрасной романтической души, не ниспосланное свыше вдохновение, а упорная работа воображения, своего рода атлетическое упражнение способности поэтического суждения. Более того, поэзию он мыслит как героическую схватку с реальностью, как азартное преследование реальности жизни и реальности литературы, напряженный опыт творческого припоминания вечного в условиях настоящего, искушенное перебирание слов и форм, уже запечатленных в анналах литературной памяти, поиск случайных, эксцентричных встреч, опасных связей, в которых былое рифмуется с небывалым, изреченное – с неизреченным. В мыслях поэта встреча с По была партией такого «фантастного фехтования», в которой прямой удар литературного двойника-соперника или даже шок, вызванный самим его появлением, требовал мгновенного сосредоточения и незамедлительного ответного удара, в котором движение навстречу исключало движение по пути, равно как непроизвольное подражание противнику: повтор был здесь не торжеством того же самого, а культом различия. Словом, если можно сказать, что приблизительно в 1847 г. Бодлер заболел Эдгаром По, то нельзя при этом упустить из виду того, что в какой-то момент своего творческого становления он им уже «переболел»; иначе говоря, в многолетнем постижении поэтики и склада существования «американского гения» поэт «Цветов Зла» вполне сознательно от него отдалялся, его превозмогал.

Проблема, однако, заключалась в том, что мало кто из современников был способен верно оценить и действительно понять истинные ставки этой рискованной поэтической игры в По и с По, и дурная слава французского подражателя «американского гения» легла тенью на истинное лицо Бодлера. Со временем в сознании поэта сложилось стойкое, даже болезненное желание расквитаться со своим двойником. Крайне причудливая эволюция характера суждений поэта о взаимосвязях с американским писателем может быть проиллюстрирована в следующей сводке выдержек из его личных писем, куда включены наиболее характерные высказывания на сей счет:

…Уже давно, с 1847 года, я пытаюсь прославить человека, который одновременно был и поэтом, и ученым, и метафизиком, оставаясь при этом романистом. Да, это я способствовал установлению репутации Эдгара По в Париже; и что особенно приятно – другие люди, тронутые моими биографическими и критическими этюдами, а также моими переводами, тоже заинтересовались этим писателем, но никто – кроме Вас – не соблаговолил меня процитировать. Мир вымощен человеческой глупостью. И еще одно: злосчастные отрывки вышли в свет исключительно в силу моей одержимости. (Письмо Э. Пеллетану от 17 марта 1854 г. с благодарностью за упоминание имени переводчика в критической статье о По. Избранные письма. С. 71.)

Надо, то есть я хочу, чтобы Эдгар По, которого ни во что не ставят в Америке, стал великим человеком для Франции… (Письмо Сент-Бёву от 19 марта 1856 г. с просьбой написать рецензию на первый том «Необычайных историй». Избранные письма. С. 89.)

…Этот Гризуолд, американский писатель, взявшийся привести в порядок бумаги По, не только весьма дурно справился со своим делом, но еще и оклеветал покойного друга во вступительной статье к изданию… (Письмо А. Гишону от 13 июля 1860 г. по поводу портрета По для очередного издания переводов. Избранные письма. С. 168.)

…Вынужденный говорить о своих заслугах, я рекомендуюсь первыми тремя томами моих переводов Эдгара По, четвертый (трактующий о чистых науках под немыслимым заголовком «Эврика») находится в печати… (Письмо В. де Лапраду от 21 декабря 1861 г. по поводу выставления своей кандидатуры во Французскую академию. Избранные письма. С. 195.)

Вы сомневаетесь в том, что столь удивительные геометрические параллели могут существовать в природе. Ну что ж! Меня вот обвиняют в подражании Эдгару По! Знаете ли, отчего я с таким терпением переводил По? Оттого что он на меня походил. В первый же раз, открыв одну из его книг, я с ужасом и восторгом обнаружил не только сюжеты, о которых сам помышлял, но и ФРАЗЫ, продуманные мною, а написанные им двадцатью годами ранее. (Письмо Т. Торе от 20 июня 1864 г. по поводу возможности влияния Веласкеса на Моне. Избранные письма. С. 235 – 236.)

Я посвятил много времени Эдгару По, потому что он немного на меня походит. Я не переводчик. (Письмо М. Леви от 15 февраля 1865 г. по поводу перспектив нового перевода «Мельмота-скитальца». Избранные письма. С. 254.)

Я потратил много времени на перевод Эдгара По, и самая большая польза была в том, что нашлись доброхоты, заявившие, будто я позаимствовал у По свои стихи, которые, по правде говоря, были написаны за десять лет до того, как я познакомился с творениями последнего. На переводы я смотрю как на способ, с помощью которого ленивый чеканит звонкую монету. (Письмо мадам Поль Мерис Леви от 18 февраля 1865 г. по тому же поводу. Избранные письма. С. 255.)

Очевидно, что траектория суждений поэта о переводах из По выглядит крайне неровной, капризной и причудливой: если вначале доминирует сознание значительности или даже исключительности переводческого предприятия, которое связывается в мыслях Бодлера со стремлением упрочить и утвердить во Франции литературную известность американского писателя, а в середине творческого пути поэту случается рассматривать свои переводы среди главных литературных достижений, то в последние годы существования автор «Цветов Зла» склоняется к убеждению, что «двойнику» удалось узурпировать его собственную литературную репутацию, которая страдает от прямых обвинений в подражании и заимствованиях. Разумеется, в двух последних откликах говорит не только уязвленное авторское самолюбие французского поэта, уже до пресыщения испившего из чаши непонимания и непризнания, в них сказывается также своего рода психотическое отпирательство, в которое загоняет себя поздний Бодлер, не находя других возможностей поддержания устраивающих его отношений со своим временем и своими современниками. Именно из этого отпирательства, в котором ставятся под вопрос фундаментальные ценности собственного творческого прошлого, в творческих муках и реальных психофизических недомоганиях рождается та фигура поэтической субъективности автора «Сплина Парижа», которую в критике называют «последним Бодлером»[634]: на смену поэту-фланеру, поэту-денди, поэту красот современной жизни приходит люмпен-интеллектуал, поэт-провокатор, философ-киник, фигура которого в плане литературного бестиария соотносится уже не с мистическим «котом» или салонными «кошками», а с паршивым, подзаборным, уличным псом[635].

Вместе с тем в приведенных оценках обращают на себя внимание несколько рекуррентных мотивов, которые выходят на первый план всякий раз, когда Бодлер пытается говорить о своем личном отношении к По: во-первых, радость (и ужас) узнавания себя в другом; во-вторых, долготерпение, с которым поэт трудился над утверждением творчества американского писателя во французской литературе; в-третьих, несколько отличный от первого мотив персонального сходства или подобия. Действительно, поначалу все выглядит так, будто встреча с творчеством По была подобна «магнетическому откровению» (французское название «Месмерического откровения», первого перевода из По, опубликованного Бодлером 15 июля 1848 г.)[636]: Бодлер открывает для себя существование единой духовной субстанции, в стихиях которой «частные черты» обиталища мысли не исключают возможности ее воплощения в иных «мыслящих существах». В писателе иной страны, иного языка, иных творческих задач он вдруг увидел самого себя, более того, не просто самого себя, а себя в виде сложившегося писателя, автора новелл, поэм, фраз, которые в действительности только-только складывались в его сознании и подсознании. В сущности, переводы из По становятся своеобразной проверкой этого необычайного подозрения, постижением По и себя через По; именно в этом творческом начинании от поэта требовалось долготерпение, это была некая ментальная и эстетическая аскеза, в которой поэт учился побеждать в себе нетерпимого романтического поэта. Наконец, говоря о похожести, о которой неоднократно упоминал поэт в своих высказываниях об «американском гении», нельзя упускать из виду того необычайного совпадения, что временами автор «Цветов Зла» мог действительно казаться похожим на По, возможно, даже культивировал отдаленное физическое сходство с тем обликом автора «Ворона», который был известен во Франции того времени по двум портретам; во всяком случае, такой авторитетный знаток Бодлера, как П. Пиа, находил такое подобие поразительным[637]. Впрочем, в этом можно убедиться самостоятельно, сравнив автопортрет Бодлера 1860 г. и портрет По, выполненный Мане к изданию переводов Малларме (1876), а также портретную зарисовку из эссе «Эдгар По, его жизнь и его произведения» (1856) и живописный набросок публичного облика автора «Цветов Зла», запечатленный в мемуарном этюде французского поэта К. Мендеса (1903). Все эти разнородные изображения сходятся в главном: открытый, большой лоб, глубокие залысины, пронзительный взгляд, тонкие поджатые губы, элегантный, но слегка поношенный костюм, ослепительно белая рубашка, скромный бант галстука; во всем облике необычайное сочетание властного присутствия духа и непроизвольного витания в иных мирах. Словом, говоря о подобии Бодлера и По, не следует упускать из виду того обстоятельства, что, рисуя в своих этюдах публичный портрет американского писателя, автор «Цветов Зла» мог волей-неволей писать литературный автопортрет, более того, переводя По, он искал слова и формы собственного стиля