По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения — страница 93 из 107

том, Борхес, что интересны ваши – обладающие большим значением – мысли о ваших произведениях». Борхес (вполне в соответствии со своим методом) попытался перевести внимание собеседника на роль читателя, затем произнес еще несколько фраз о читателях и писателях. Диалог угас, возникший список остался, в сущности, без комментария, и тем самым как бы случайно образовалась вполне борхесовская недоговоренность, недомолвка, побуждающая возможного читателя этого диалога достраивать возможный смысл намеченного объединения трех имен.

Кем были По, Бодлер, Достоевский для Борхеса?

Стоит ли объединять три эти имени в некоторый список? Пожалуй, да, стоит[945].

Пожалуй, для Борхеса три эти имени (в их гипотетическом единстве) воплощают некую идеальную комбинацию возможных вариантов стремления современной литературы к отклонениям от разнообразных норм. Парадокс, впрочем, состоит в том, что именно рядом с этими свойственными современности уклонениями (означенными в именах, воплощенными в текстах и судьбах По, Бодлера, Достоевского) не только заново проявляется и воспринимается прежнее разнообразие норм, но заново ощущаются и этически неприемлемая, но эстетически непререкаемая смысловая суть современных литературных изобретений, и вневременные смыслы словесного изобретательства. Возникший перечень имен как бы опосредованно указывает на особый ракурс литературной современности (идея современности и в этом перечне, и в цитированном диалоге присутствует), на специфические образно-смысловые и проблемные развертки современных смыслов, которые, пожалуй, могли бы быть свернуты в имя-миф или в имя-концепт, по-испански выражаемый у Борхеса словом «siniestro» и соотносимый с новой, сравнимой с одержимостью притягательной инаковостью «ужасного», порочного, зловещего, рокового, открывающейся эстетическому воображению (художественному сознанию, мироощущению) в конце XVIII – начале XIX столетия.

«В начале XIX века или в конце XVIII в обиход вошло несколько английских прилагательных [epítetos] (eerie, uncanny, weird) древнеанглийских или шотландских корней. Они служат для определения мест или предметов, возбуждающих безотчетный страх, – заметил Борхес, рассуждая в 1982 г. о “Божественной комедии”. – Такие эпитеты соответствуют романтическому восприятию пейзажа. В немецком языке они прекрасно передаются словом unheimlich, в испанском, пожалуй, наиболее подходящим окажется слово siniestro…» («Высокий замок из песни четвертой», «Девять очерков о Данте», 1982: II, 500). Ранее слово «siniestro» уже возникало в текстах Борхеса, посвященных традиции осмысления Ада и изобретению современного литературного «ада»: «Речь об Аде в самом строгом смысле слова – о месте вечной кары для грешных, про которое из догматов известно лишь то, что оно находится in loco reali, в надлежащем месте, a beatorum sede distinto, удаленном от обители избранных. Извращать сказанное – смертный грех [Imaginar lo contrario, sería siniestro; букв.: Воображать нечто противоположное – порочно / уклониться от правды налево]», – писал Борхес в начале 1930-х гг. в эссе «Продолжительность ада» («Обсуждение»: I, 91; именно в этом эссе, как мы уже замечали, упоминается Бодлер). А развивая тему в начале пятидесятых, Борхес утверждал: «Дантовский Ад увековечивает представление о тюремном застенке, Бекфордов – о бесконечных катакомбах кошмаров….Для меня “Ватек”, пускай в зачатке, предвосхищает бесовское великолепие Томаса Де Квинси и Эдгара По, Бодлера и Гюисманса. В английском языке есть непереводимое прилагательное “uncanny”, оно относится к сверхъестественному и жуткому одновременно (по-немецки – “unheimlich”) и вполне приложимо к иным страницам “Ватека” – в предшествующей словесности я такого что-то не припомню» («О “Ватеке” Уильяма Бекфорда», сб. «Новые расследования», 1952: II, 105 – 106). Характерно, что как бы в восполнение отсутствия имени Достоевского в размышлениях Борхеса о современном литературном аде фрагмент из третьей главы третьей части «Бесов» («Мне всегда казалось, что вы заведете меня в какое-нибудь место, где живет огромный злой паук в человеческий рост, и мы там всю жизнь будем на него глядеть и его бояться») был включен в антологию Борхеса – Бьоя Касареса «Книга небес и ада», где отсутствуют По и Бодлер…

Представляется, что в триаде текстов-судеб «По – Бодлер – Достоевский» как гипотетической многосоставной целостности Борхес осмысливал возможные (в том числе и биографически, и творчески реализованные) комбинации (потенциальные смыслы) некоего пути в социуме и в литературе, который обозначался испанским «lo siniestro». Здесь принципиален, пожалуй (в таком изложении естественно обращающийся в схему), момент социально-протестной позиции; важна в том числе политическая «левизна» Достоевского, когда-то выведшая на «левый» путь самого Борхеса. Здесь важен и момент преображения метафизического – теологического и мистического «зловещего»/«ужасного» в собственно литературное «зловещее» в его «обытовленной» версии (как у Бодлера), интеллектуализированной (у По), психологизированной (у Достоевского). Наконец, важно здесь и уклонение По – Бодлера – Достоевского от нормы, их внеположность стереотипным классификациям (или их возможное соучастие в «искажениях классификационного процесса»). И, наконец, именно эта триада имен (судеб, текстов) не может не соотноситься с чрезвычайно важным для Борхеса пониманием «писательского удела» или «образцовой судьбы литератора»[946].

Писательский удел для Борхеса – это специфическое сочетание предопределенности (фатума), обстоятельств[947], свободы выбора и пребывания в состоянии мучительной «отсроченной смерти». Писатель (создатель, творец: здесь, в свою очередь, важны каббалистическая, гностическая и суфийская перспективы) всегда оказывается на грани смерти. Но человек пишущий, поставленный волей «обстоятельств» на грань смерти, превращает эту грань смерти в пограничье письма, во временно́е безвременье порождения некоего текста, в процесс достижения некоего совершенства, нахождения (inventio) последнего точного слова. Находка последнего смысла, в свою очередь, тождественна пересечению границы, вхождению в смерть как таковую. Однако в Борхесовом мире смыслопорождающих метаморфоз письма – чтения – письма нахождение слова («изобретение» текста) всегда дополняется нахождением-изобретением его реципиента, а способность некоего автора «изобрести» читателя амбивалентно (в системе координат Борхеса всякое «творение» подразумевает гностический контекст) наделяет этого автора «демиургическим» статусом. И открывает путь к «отклонениям от нормы», уже вписанным в судьбу легендарных демиургов-изобретателей – Прометея / Каина / Фауста…

Триада По – Бодлер – Достоевский, пожалуй, реализует в себе некий предел образцово несчастной судьбы литератора, предельно одержимого литературой. По, Бодлер, Достоевский, исполняющие у Борхеса роль создателей новых «несчастных» миров, несчастных персонажей, романтически тождественных несчастьям авторской судьбы, выступают как возможные идеально притягательные и идеально порочные современные подобия-аватары демонического изобретателя…

* * *

С точки зрения мифологики именования метод Борхеса может рассматриваться как специфическая практика обработки ключевых слов культуры (ключевых концептов, метафор, образов), где ключевое слово – это конструкт, множество смыслов которого – потенциальная полисемантика – свернуты. Но слово (точка, свернутое потенциальное сематическое поле) готово бесконечно развертываться в таком процессе, акте / действии / событии (hecho) письма, которое Борхес именует «эстетическим». Потенциальное движение потенциальных смыслов предстает в динамике «расходящихся тропок», реализуется в сюжетных и образных развертках, в том числе в возможных судьбах героев/персонажей, а чужое слово (как архетип, как идея) заново осуществляется в вымышленной, потенциально упорядоченной художественной реальности.

В череде заново осуществленных у Борхеса образов, способных эстетически воплотить тайну множественной целостности (единства множественностей), является птица Симург, возникшая в «Мантик ат-тайр» – мистической поэме суфия Фариддадина Аттара о птицах, которые пускаются на поиски своего царя Симурга и в конце концов достигают его дворца за семью морями, где обнаруживают, что каждая из них и все они разом и есть Симург. У Борхеса этот образ, обозначая глубинное родство Востока и Запада, сравнивается с неоплатоническим расширением тождества и вводится в сферу идеального пантеизма. «Симург невозможен» (III, 525), но утопия литературы Борхеса подразумевает бесконечный процесс создания некоего бесконечно многосоставного «идеального писателя», чье творчество в полной мере воплощало бы все смыслы всей литературы. Эта универсальность (всеобщность) утопического архетипа литератора подобна «невозможной» птице Симург. Без порочной левизны того крыла, где – быть может – встречаются По – Бодлер – Достоевский, эта птица, пожалуй, не могла бы летать.

Список литературы

Борхес Х.Л. Сочинения: В 3 т. М., 1997.

Дубин Б.В. Борхес: Предыстория // Борхес Х.Л. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1: Страсть к Буэнос-Айресу. СПб., 1999. С. 5 – 31.

Женетт Ж. Работы по поэтике: Фигуры. Т. 1. М., 1998.

Культ как феномен литературного процесса: автор, текст, читатель / Отв. ред. М.Ф. Надъярных, А.П. Уракова. М., 2011.

Левин Ю.И. Повествовательная структура как генератор смысла: текст в тексте у Х.Л. Борхеса // Левин Ю.И. Поэтика. Семиотика. М., 1998. С. 435 – 456.

Надъярных М.Ф. «Дон Кихот» и Сервантес в метаморфозах жизни-письма-чтения Х.Л. Борхеса // Литературоведческий журнал. М., 2015. № 38. C. 50 – 73.

Надъярных М.Ф. Культ русской литературы в Латинской Америке // Русская литература в зеркалах мировой культуры: рецепция, переводы, интерпретации / Ред. – сост. М.Ф. Надъярных, В.В. Полонский. Отв. ред. А.Б. Куделин. М., 2015. С. 897 – 942.