По деревням — страница 9 из 13

Берет Грегора под руку и ведет его на кладбище.

Грегор останавливается перед воротами, оборачивается к старой женщине.

ГРЕГОР

Ты никому не скажешь, что я здесь.

СТАРАЯ ЖЕНЩИНА

Об этом знает вся деревня. Об этом знают даже в соседних деревнях. Быть может, тебя никто тут не узнает и никто с тобой не поздоровается, но о том, что ты приехал, знает уже вся долина. Когда ты ехал сюда на поезде, разве ты не слышал, как кондуктор, прокомпостировав твой билет, с невозмутимым видом прошел дальше и уже в следующем купе зычным голосом возвестил, что ты явился? Разве ты не слышал, как он, переходя от пассажира к пассажиру, изрыгал твое имя? Нельзя сказать, что в этой его акции было много почтения и симпатии к тебе. А когда потом ты пересел на желтый автобус, разве ты не видел, как водитель каждому входящему показывал на тебя, тыча большим пальцем вглубь салона? И в этом жесте не было ни гордости, ни радости, ни почтения. И как потом о тебе говорили в деревне: «Этот явился»? Не туда тебя занесло, дорогой. Эта земля мала и злобна, здесь все забито узниками, которых просто забыли в их камерах, но еще больше – забывчивых надзирателей, прибирающих себе с каждым злодейством все больше власти, с голосами, звучащими так, словно им в глотки вмонтировали усилители смерти, с цепкими руками, похожими на абордажные крючья, намазанные ядом, с глазами, из которых с каждым взглядом вылетают безжалостные осы. Даже их следы на снегу похожи на отпечатки утюгов, проверенных в пытках. Твое отсутствие, с их точки зрения, тебя ни от чего не избавляет. В отечестве теряешь сострадание! Возвращайся домой, на чужбину. Только там ты – здесь, только там возможна земная радость. Найди себе более просторные земли. Человеку, чтобы быть человеком, нужен простор и покинутость. А где ты найдешь здесь покинутых? Будь уверен: никто тебя не любит. И покоя тебе тут тоже не будет. Они уже идут. – Как кстати для меня: значит, я могу пока не возвращаться в синеву бензозаправки и черноту окна. (Садится на каменную скамью, всматривается в даль.) Я вижу то, что ты еще не видишь. Они уже приближаются. Прежде они были бы окутаны облаком пыли, и от топота копыт дрожала бы земля, и белая пена разлеталась бы брызгами. Тяжелый хрип коней вырывался бы из-под железных доспехов гулким храпом, и боевая песня всадников означала бы только одно: наконец-то свершилось, наконец-то все эти холмы, ущелья, скалы, просеки выстроились нужным ландшафтным порядком, исполнив свое единственное предназначение: служить территорией войны. Покончено со всеми играми: довольно изображать тут то, чего не было. Нет мирного согласия и не было никогда. Их руки готовы к штурму. Вместо лиц у них маски, вместо глаз – только темнеющие зрачки, непроницаемые, исполненные печали, как некогда у тех царей, что отправлялись в царство мертвых, и брат шагает впереди, высоко поднимая черное знамя. Отныне здесь проходит фронт.

Появляется Ганс с сыном на руках. За ним следуют Антон, Игнац и Альбин. Движения у всех медленные и спокойные. Они в парадных черных костюмах, в шляпах, которые они, приближаясь к центру, снимают. Ребенок сжимает в одной руке большую палку, в другой – жестяную копилку, в которой бренчат монетки. По мере приближения он начинает оглядываться, озираться, но не так, как взрослые. Все останавливаются перед воротами, ведущими на кладбище.

ГАНС

Опасность! Это не предостережение, а мое желание. Я слишком привык к опасности и риску. Без этого уже не могу, так пристрастился. Если я за весь день ни разу не заберусь куда-нибудь на верхотуру, я начинаю нервничать. Вы ведь сами видели на стройке: там, где опасно, там я всегда первый. На самой верхней балке, без ограждений, без перил, стою и пою, и никогда мои песни не звучат так звонко, как там. А кто сидит с вами, трусами, в люльке, болтающейся на выкинутой стреле крана, смотрит в ваши заячьи глаза и громко смеется да еще раскачивает клеть посильнее, чтобы дух захватывало и казалось: еще немного, и вот она перевернется? Всё я. Я жить не могу без опасности. Одного дня, проведенного в деревне с женой и ребенком, достаточно, чтобы я уже начал метаться, словно тигр, запертый в клетке. Мне мало сада с деревьями, мне мало машины, которая мчится с бешеной скоростью, – это не та опасность, которая мне нужна. Заставь меня просидеть тут с утра до ночи, в тиши и покое, на ровном гладком месте, и к ночи я готов убить всякого – дай только нож, и никто не спасется. Вместо этого я спасаюсь в пивной, и к ночи мне уже ничего не надо. Хорошо хоть тут есть скала, с уступа которой деревня кажется так далеко, что на нее даже не плюнешь: там я сегодня уже был, причем не один, я должен был взять кого-то с собой, и взял вот его (показывает на сына). Как он кричал! Но и это не та опасность, которая мне нужна. Она не держится в памяти, не оставляет следа, и оттого в меня теперь вселилось беспокойство. Я чувствую себя несчастным. Опасность, где ты? Жизнеукрепляющая бездна, где ты? Нет тут благодати, нигде, до самого горизонта, одно злосчастие, а здесь (показывает) одна лишь боль, испокон веку. Пора мне обратиться к моим усопшим (показывает). Разве не они укрывали мне грудь зеленым полем? К ним взываю я во тьме, они мне являются – в глазах кошки, в шуршании ветки на ночном ветру, касающейся моего окна, и даже в гудении холодильника. Там, в земле, лежат, вытянувшись в струнку, скелеты, и к ним всегда можно обратиться. Я подсяду к ним на корточках, и мне будет от этого хорошо. Нет, им ничего от меня не нужно, и они не злые. Мои мысли будут чисты и свободны от всего, и тогда они явятся ко мне – не как мертвые, но как мои святые и спасители, пришедшие на помощь в трудную минуту. Я покажу свой профиль всей этой современности, начиненной фальшью, и они оттенят мой профиль своим, сложившимся в ничем не занятом пространстве. Я не гоню их, и тогда моя злая кровь течет по-другому. Мои усопшие – не ночные призраки, им принадлежит самое яркое время дня, и касаюсь я их не во сне, а тогда, когда пробуждаюсь. Они со мной! Иногда я чувствую, что они видят меня, – смотрят приветливо. (Оборачивается к воротам.) Дорогие покойники, улыбнитесь мне снова. Подмигните. Явитесь, озаренные вашим светом, и заразите меня вашим задором, чтобы я снова мог перепрыгивать через несколько ступенек. Встретьте меня, когда я вхожу в пустой дом, запиской: «Обед в печке». Будьте моим легким дыханием, на котором я смогу наконец сделать правильный шаг. Подарите мне снова изъеденное червоточиной яблоко, сквозь пустую сердцевину которого просвечивает синева вселенной. Сделайте мне эту небесную синеву еще синее! Приблизьтесь ко мне снова, согните кости в коленах, выверните кисти, замрите, станцуйте мне пляску смерти, какой еще никто никогда не видывал, – явите нежную округлость плеч, белизну щек, устремленность взглядов, направленных на те поля-дороги, на те солнца-краски, какие еще никогда не встречались ни на одной картине, изображающей смерть, явитесь сегодня, еще сегодня, чтобы замерло мое сердце, как тогда, когда замирание сердца не означало отсутствия жизни, а служило мерилом живого бытия. Будьте моим мерилом, как бегущая река, как сияющее солнце, как начинающийся дождь, падающий на сухие листья. Мои усопшие, я приветствую вас! (Скрывается со своими спутниками под аркой. Ребенок остается. Подумав, он садится на каменную скамейку, где сидит старая женщина, и устраивается на другом конце выемки. Прислоняет палку к стене, гремит копилкой).

СТАРАЯ ЖЕНЩИНА

Ты веришь в чудо? (Ребенок мотает головой и продолжает греметь копилкой.) В молодости я как-то раз работала в другой долине. Мне было тогда очень одиноко. Словно у меня остался один-единственный глаз, огромный-преогромный, который я никак не могла закрыть. Во дворе стояла бочка, полная тыкв. Меня послали разбирать эти тыквы. Когда я все вынула из бочки, на дне, измазанном черной смолой, оказалось гнездо из синих полевых цветов, а в нем – яйца. И все яйца расплющились под тяжестью тыкв, но они были все целыми. И тогда я услышала голос… Такого мягкого голоса я никогда в своей жизни больше не слышала, никогда… И этот голос сказал мне: «Взгляни на это чудо и забудь его! Ты должна посмотреть на чудо и тут же забыть его». (Ребенок кивнул и снова встряхнул копилку.) А когда я пришла домой, мой покойный батюшка (показывает за спину) сразу приметил, что со мною что-то неладно, и стал расспрашивать, но я не хотела ему ничего говорить. Тогда он сказал: «Я должен из тебя слова вытягивать, как яйца из-под курицы?» – и тогда я ему все рассказала. (Погружается в воспоминания.) «Как яйцо у курицы из задницы…» (Показывает и смеется. Ребенок тоже смеется, повторяет ее движения, гремит копилкой. Они все смеются и смеются. Женщина снова задумывается и вспоминает, как точно звучала эта фраза, сказанная отцом.) «Bom scegetal zgodbvo iz tebe kot jajce iz kokosi». – Glej aidez in pozabi! Посмотри на чудо и забудь. (Смеется. Ребенок гремит копилкой. Старая женщина снова погружается в воспоминания.) «Slavec med trnjem/se je zganil/in zapel; bei cvet divje roze/je zakravel…» – Среди колючих ветвей встрепенулся соловей и завел свою песню, белые цветы дикой розы начали распускаться… (Ребенок гремит копилкой. Старая женщина смотрит на дорогу.) Я вижу нашего последнего гостя, который спешит на праздник. Он мчится с потерянным лицом, не видя ничего вокруг себя, не видя места, к которому приближается. (Встает. Ребенок встает тоже.) Бледная, отвращенная щека. Прежде я бы закричала: «Дикая охота!» – и подумала: «Спасите!» А нынче я думаю: «Кого я могу спасти?» Скорбь. Боль. Невозможное чудо. (Направляется к воротам, исчезает за ними. Ребенок следует за ней. В тот же момент появляется Софи, спокойно, почти неслышно. На ней тоже нарядное платье. Останавливается перед входом).

СОФИ

Разве я не любила себя когда-то? Разве я не бежала к зеркалу, когда мне становилось страшно, и я вся дрожала, чтобы выплакать себе самой, моей лучшей подружке, свое горе? Одна в постели, одна в комнате, одна наедине с леденящей стужей, разве не сворачивалась я в комочек в теплой пещере своего «Я»? Разве не мне дано было хотя бы раз в день испытать то великое мгновение, когда ко мне мягко слетал, навевая жуть, добрый демон, имя которого «Я»? Отчего я больше себя не люблю? Неужели «Я!» принадлежит только детям и мое детство уже прошло? С каких пор я стала подсчитывать, сколько раз другие говорят «я», будто подобного рода слово – улика, свидетельствующая