— Смотри-ка, теплынь какая, — сказал он, чтобы прекратить неловкое молчание. — Видишь, березка греется. Весь свет обойдешь, не найдешь такой березки.
Одинокая кривая береза росла на откосе, и ничего особенного в этой березе не было.
— А ограда-то! Погляди, какая ограда под солнцем. Серебряная.
Ограда тоже была обыкновенная, сделанная из еловых кольев, похожая на сотни других оград.
«Видно, не бывал ты нигде, не видал настоящей красоты, просидел всю жизнь в своих Поддубках, — подумал я с сожалением и грустью, — вот зубы-то и заговариваешь», — и, не удержавшись, спросил напрямик:
— Зачем ты так строг с Наташей? Разве ты не видишь, что она тебя любит?
Семен как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, снова принялся отесывать бревно. Я подумал было, что он хочет показать, чтобы я не ввязывался не в свое дело, но он вдруг сказал:
— А ты думаешь, я не вижу? Думаешь, мне легко с ней так говорить? Я уж знаю — только стань с ней поласковей, только приласкай, — прилипнет, и все. А какая между нами может быть любовь? Ей еще восемнадцати нет, а мне тридцатый. У меня, брат, жену на войне убили… Конечно, Наташа заманчивая девка, она хоть кого заманит, если полюбит. В глаза погляди — душу видно до самого дна. Сердечная. Сперва и я думал вот так, из жалости, с ней погулять, да решил это дело отставить. С этим играть, все равно что с огнем играть. И ей голову закрутишь, и себя обманываешь. Какая между нами может быть любовь?
Семен повернул топором бревно, срезал узкую полоску коры, отбил шнуром черту и принялся тесать снова.
— Она еще молодая, нигде не была, ничего не видала, — продолжал он. — Года три назад прислал ей академик Лысенко десять зернышек ветвистой пшеницы, так она, правда, вырастила, Феня ей помогла. А сама ничего еще не понимает. Тут один семеновод из Хвалова к ней подбирался, — я его так шугнул, что он сюда и дорогу позабыл. Больно это у него просто, как по-писаному пошло, видно большую практику имел. Неправильный человек. А она не понимает. Где ей понять. Она, было, с этим, с семеноводом, в Хвалово стала ходить. А вот есть паренек, рядом тут, в Синегорье живет. Почти каждый день письма ей пишет и кидает в почтовый ящик. Правильный такой паренек. Культурный. Радиолюбитель. Уже в эмтеэс помощником комбайнера работает. И летами, и ростом как раз ей под пару. Так вот он ей не очень, видишь ли, нравится. «Это не он, говорит, письма пишет, это ему кто-нибудь надиктовывает. А сам он, говорит, и разговаривать не может. Как рядом встанет, так и начинает свистеть, ровно на телку». Подумаешь, какая привередливая. И не свисти ей. Он нигде и не свистит вовсе, он только при ней начинает посвистывать, да и то редко, так, немного посвистит и бросит. Ей-то что, жалко? Ясно, молодой еще, растеряется, как ее увидит, вот и свистит, чтобы показать свою самостоятельность. Вполне понятно. Я уж их пробовал сдружить, — улыбнулся Семен, — я ему говорил, чтобы не свистел при ней. Так тут другая беда: свистеть перестал — говорить начал. Совсем девчонку заговорил. Говорит и говорит без остановки. Она притормаживает, а он говорит. И все больше про приемники, про радио да про конденсаторы. А ей, сам понимаешь, не больно интересно слушать про конденсаторы. Ей восемнадцатый год идет — ей другие разговоры слушать охота.
— Это правда, что она частушки сочиняет? — спросил я.
— Кто, Наташка? — Семен отложил топор и недоуменно посмотрел на меня. — Кто это тебе говорил?
— И Катерина Петровна, и другие…
— Ну, да! Знает Катерина Петровна! Разве Наташка запевку сложит? Петь-то она, конечно, поет, у нее голос такой, что в Синегорье слыхать. А запевки складывать — куда ей. Я думаю, у нас новые запевки Фенька складывает, ты ее видал, заведующая птицефермой… Так вот, стал он ей про конденсаторы рассказывать, еще хуже у них дело пошло. Опять ей не нравится. Я тогда рукой махнул и отступился. Любовь такая вещь, она советчиков не терпит. Вот я тешу и тешу бревно, как умею, а станешь меня переучивать — сразу ничего не получится. Так и любовь, — у всех она разная, кому какая с руки, и третьему лезть в это дело — все равно без пользы. А насчет Наташи ты меня не суди — я нарочно ее на дистанции держу… Я тебя каких просил принести? — внезапно переменив тон, спросил он. Позади меня стояла Наташа с охапкой реек.
— Я тебя двухдюймовых просил, — безжалостно продолжал Семен — а ты каких принесла?
— А это разве не двухдюймовые?
— Два дюйма — это пять сантиметров. Надо понимать.
— Так бы и сказал, — рассердилась вдруг Наташа. — Ты бы еще на аршин мерил. Как купец при царе.
И пошла обратно.
— Вот она какая. С норовом. — Я улыбнулся. Улыбнулся ей вслед и Семен.
— Видишь, какая занозистая, — сказал он. — Вот в Чехословакии, в городе Шахи, такую же, похожую на нее, встретил. Такая была Анежка Брахачек.
— Ты бывал в Чехословакии?
— Пришлось. Так вот эта Анежка Брахачек пришла наниматься к нам в Красную Армию. Подошла ко мне, говорит «пан», да «пан». Ихний язык на украинский немного похож. Я ей говорю: «Я не пан, а товарищ старшина. Ясно?» — «Ано, говорит, пан товарищ старшина». Ано по-ихнему да. Смеху с ней было, прямо беда. Правильный у них в Чехословакии народ. Вот видишь — на гимнастерке ни одной пуговицы нету. Это, как мы в город Шахи вошли, — на память пообрывали. Так ее теперь и держу. А в Румынии тоже настоящий народ, и язык у них настоящий. Война, например, по-ихнему будет «разбой». Правильный язык. Мы, когда за Яссы зашли, видим, в одной деревне ходит мужик, босой, оборванный, а в фетровой шляпе и с барабаном. Ходит по деревне, бьет в барабан и кричит, что пришла советская власть. Это у них глашатай в Румынии, вместо газеты, кричит приказы местных властей. Едва мы его уняли. Всюду, брат, побывал, много чего навидался.
Подошла Наташа и молча бросила возле нас охапку реек.
— Ну вот, это и есть двухдюймовые. Правильно, — скупо похвалил ее Семен.
— Сеня, — сказала Наташа с таким видом, словно бросилась в холодную воду, — Сеня, можно я с тобой буду нашим гостям речь писать?
— Чего же, — подумав, отвечал Семен. — Кто знает — может у тебя душевнее моего получится. Завтра писать станем. Приходи…
Задумавшись, я перевел взгляд вдаль и снова увидел березку, про которую говорил Семен. Она росла немного косо, вся листва ее спадала на одну сторону, как волосы у девушки, когда она их моет; сквозь освещенные солнцем листья, похожие на зеленые стеклышки, было видно все, до единого сучка, и мне самому вдруг показалось, что такой березки не сыскать нигде во всем мире.
После разговора с Семеном мне еще больше захотелось разыскать составительницу частушек и поговорить с ней. Может быть, многим эта настойчивость покажется странной, но я с малых лет люблю колхозные запевки, готов слушать их с утра до вечера, и меня издавна занимало — кто сочиняет меткие короткие песенки, в которых иногда больше мысли и чувства, чем во многих длинных.
Много лет я хожу и езжу по колхозным дорогам и всюду слышу эти песни о встречах и о расставаниях, о любви и изменах, о труде и о коммунизме. Поют их на севере и на юге, в Белоруссии и в Сибири, и всюду они особенные, самобытные, и отличаются в разных местах друг от друга так же, как природа и труд людей.
Еще мальчишкой я услыхал частушки на берегу Ладожского озера. Дул холодный северный ветер, низко над водой тянулись дымные облака, а бородатые рыбаки, разбирая сети, запевали своими низкими, хрипловатыми голосами:
Мы по-ладожски сыграем…
Внезапно все вдруг умолкали, словно песня натыкалась на мель, и после длинной паузы, в течение которой только пресные волны Ладоги отбивали такт, снова, так же согласно, как удар весел по воде, раздавалось:
Мы по-спасовски, по-спасовски споем!
А однажды вечером, на полях Воронежской области я услышал чистый, как ключевая вода, голос:
Восемь часиков, подружки,
Без пятнадцати минут… —
отчетливо и протяжно пропела девушка первую половину частушки, и, не успели еще звуки растаять в синем воздухе, десяток веселых голосов подхватил едва понятной скороговоркой:
Скоронашиухажерыкнамбеседоватьпридут!
Совсем по-другому поют на берегах Волги, где-нибудь возле Саратова. Широко и спокойно плывет над заливными лугами, над Жигулевскими горами:
С неба звездочка упала-а-а,
Волга-матушка река-а-а…
и кажется, медленно гуляют две голосистые подруги, одна на этом, другая на том, крутом, берегу, и перекликаются, а легкий ветер подхватывает песню и несет ее над плесами великой реки, и она замирает, замирает вдали…
В одной деревне, недалеко от Пскова, мне довелось, услышать «страдания».
Ой вы, яблочки,
Ой вы, вишенки,
Не видали ль вы
Моего Мишеньки?
Много разных «страданий» поют в тех местах, мягко, по-псковски, растягивая слова, а мотив такой, что нельзя не удержаться, чтобы не заплясать. И все самое грустное, самое печальное, о чем поется в «страданиях», мотив этот окрашивает в легкие, смешливые тона, и совсем не удивляешься, когда девушка, напевающая о близкой разлуке с милым, пускается в пляс и, раскрыв, словно для объятий, руки, выбивает частую дробь каблуками.
А узорные, как искусное кружево, мотивы вологодских песен, а рязанские запевки, а сибирские частушки, а сколько еще других песен существует на нашей земле, которых я не успел еще узнать, не успел услышать.
Все это мне хотелось рассказать Фене, хотелось попросить, чтобы она спела свои частушки, и записать их. После того как по просьбе Любы я сделал доклад на комсомольском собрании о землеустройстве объединенного колхоза, Феня перестала сердиться на меня за изменения в хозяйстве, и мы с ней даже подружились.