вщиками с корзинами в руках, приходят и болтаются вокруг дома. Голоса. Иногда свет.) Розочка и Салли были не более нелепы, чем вы или я, да или все живое, что кишмя кишит на тверди земной в полной уверенности, что обладает каким-то знанием. Упокой Господи их души.
Вот я доверил бумаге одну из бесчисленных известных мне бесполезных историй, у которых нет ни конца, ни начала, но которые въедаются и цепляются друг за друга, как метастазы рака. И безразлично, где начинать и чем заканчивать. Например, вполне может быть, что история о Карле С. связана с предыдущей, потому что жил он буквально в двух минутах от места, где проживали Салли, Розочка и Паул, — можно сказать, за углом, по-моему, на улице Пифагора. В носу у него был полип или что-то в этом роде, в общем, было слышно во время разговора; он разводил костерки под столом у себя в комнате, а позже стал художником. Его мать ослепла и, много лет спустя после развода с его отцом, была арестована немцами и казнена. Может, да, а может и нет, разницы никакой, я имею в виду, расскажу ли я об этом вкупе с историей Розочки, Салли и Паула (вообще-то, Саула) или нет; все равно из этого уже никогда не выбраться, ведь ведь по соседству жили такие-то и такие-то, а у их сына Л. было что-то с почками, и оттого он ходил кривовато, хотя со временем у него это почти прошло.
Вот, снова «ничего, кроме несчастий» и «ни одного нормального персонажа». Ничем не могу помочь. Я знаю только, что Бог когда-нибудь пошлет мне откровение, почему именно я должен все это записывать, стараясь делать это как можно лучше, пока «мне свет дарован для работы» и «пока перо не выпадет из ослабевших пальцев». (Тысячу гульденов тому, кто сможет объяснить, почему я до сих пор не сошел с ума.)
Может быть, я никогда и не написал бы очередного бессмысленного рассказа, может, я принялся бы за него лишь через много лет, но 18 марта этого года, когда я однажды вечером должен был начать читать вслух собственное произведение («По дороге к концу») для *-летнего курса в здании *-ой Высшей Муниципальной Школы, расположенной на *-ской улице в Амстердаме, перед лекцией ко мне в приемную пришел шестнадцатилетний мальчик с темными гладкими волосами, одетый в черный хлопковый свитерок и довольно хорошо сидящие брючки из тонкой, слегка блестящей черной ткани, и показал три маленькие любительские фотографии с зубчатыми краями, сообщив при этом, что его мать, которая попросила его показать мне фотографии, зовут «Линочка Б.», что она передает мне привет и хотела бы узнать, помню ли я ее. Я ее помнил: садики наших домов располагались друг против друга, когда-то я подарил ей на день рождения примулу или еще какое-то глупое растеньице в горшочке и желал (позже) на ней жениться.
Почему-то люди уверены, что подобными воспоминаниями они доставляют тебе удовольствие, мол, помнишь, меня зовут так-то и так-то, мы встречались тогда-то и тогда-то, после чего ты еле-еле, только через полдня разговоров набираешься храбрости сказать: если не трудно, постой хоть полминуты спокойно, я снесу тебе башку, одним ударом, больно не будет.
Тишина школьной приемной, или то был зал заседаний, а может, учительская, пахла краской, но можно было явно различить и внушающий ужас запах, которым отличается каждое здание, отданное под учебное заведение. Словно издалека слышал я запинающиеся отзвуки бормотания учеников, любителей искусства, которые входили в школу и поднимались по лестнице в зал, где через несколько минут они будут слушать мою лекцию, — почему-то мне показалось это неслыханно печальным и смехотворным.
Запечатленные на фотографиях образы я вспомнил мгновенно, но еще долго держал карточки в руках, делая вид, что припоминаю, тщательно их рассматриваю, но на самом деле, всякий раз, когда я был уверен, что это останется незамеченным, я разглядывал мальчика, который стоял, низом живота прижавшись к покрытому зеленой скатертью столу. Он был среднего роста и весь какой-то мягковатый и стеснительный, хотя его взгляд и манера держаться давали понять, что таится в нем нечто строптивое и непослушное. В тот кратчайший промежуток времени, оставшийся до безвозвратного момента, когда мне придется выдавить из себя что-либо, отдать ему фотографии, что-то спросить, или, как бы там ни было, не возбуждая подозрения, предпринять хоть какую-нибудь попытку к общению, я попытался определить, я ли сам или — естественно, в моем присутствии — какой-нибудь дружок из его же класса, приструненный после длительной пытки, высечет мальчика, и как будет выглядеть этот дружок, с темными волосами и крутой с виду, или похожий на девочку нежненький блондинчик; будет ли он одет или обнажен, привязан или пусть его держит какой-нибудь другой «здорово подросший одноклассник», как именно он перенесет нескончаемое наказание; чем его лучше всего наказать, каким инструментом, и, кстати, практически невозможно сделать выбор, какая именно часть Мальчишеского Тела первой примет на себя боль; к непрочной башне сомнений прибавляются и другие мучительные вопросы — ни на один из которых я не смог найти ответа — заплачет ли он после первого удара или нет, а если нет, то после которого, и как сильно, и каким голосом: можно будет разобрать, что он кричит или это будет бессловесный животный вопль. В ушах у меня попеременно то нарастал, то утихал гул; медленным и сдержанным движением я протянул мальчику фотографии и пробормотал что-то вроде:
— Да, да, все это было так давно, м-м-м…
А потом добавил;
— Обязательно передай маме привет. Скажи, что я ее хорошо помню, — и так далее, все это с задумчивой улыбкой.
На фотографиях — в спешке и возбуждении я чуть было не забыл об этом упомянуть, — кроме меня самого и еще нескольких ребятишек, была изображена Розочка де Г.
Дом «Алгра», пятница пополудни, 17 июля 1964 года. Я знаю, что мне придется вернуться в прошлое как можно дальше, а, в конце концов, нужно будет попробовать пересечь границу ощутимого воспоминания, по тому что именно за ней должно находиться объяснение ужасов этой «злополучной жизни». Может статься, что благодаря длительности жизненного пути и собственному упрямству у меня это даже получится и, наконец, эти размытые и темные образы, которые превращаются в текучий сироп, когда их время от времени захватывают горячие лучи случайно остановившегося киноаппарата, прояснятся. Тогда я узнаю, кем был тот Солдат, в которого я был влюблен тридцать четыре года тому назад и который, вероятно, существовал в реальности; узнаю, что такое настоящий тяжкий труд: когда под липким светом, падающим в кухню из внутреннего дворика, старая женщина, худенькая умирающая птица, из последних сил пытается разрезать пополам кочан красной капусты; кто был тот мальчик, который играл на губной гармошке и пил из канала, по тому что его мучила жажда, а у него не было ключа и он не хотел звонить к соседям, а потом умер; о, уныние потерянной юности, которой никогда не было, но что навечно застыла во времени.
Бесконечное множество вещей требуют объяснения: почему в школе я был единственным, кто стыдился текстов речевок и песенок и кому хотелось орать от ненависти, печали и унижения, но я, не в силах что-либо изменить, беззвучно шевелил губами, симулируя пение. Симон IV,[214] поэт или писатель («или оба сразу, или ни тот, ни другой»), и недавно взятом у него интервью говорит, что и «помешанный», но я должен подвергнуть это высказывание сомнению. 1!о-моему, дела обстоят несколько иначе. Вот в эту минуту, когда я сижу на железнодорожной насыпи, на южной ее стороне, недалеко от рельсов, в восемнадцати шагах от вбитой в землю шпалы с прикрепленной жестяной табличкой, надпись на которой довольно неразборчиво — гласит что-то вроде.417, и смотрю на Таинственный Писательский Камень, который и получил в подарок на мой тридцать девятый день рождения в Лондоне от Водопроводного Призового Жеребца М. и который проделал со мной весь путь через Лиссабон в Алгесирас и Танжер, а теперь из Амстердама сюда, я осознаю, что Симон В. не понимает, что все это происходит, скорее всего, потому, что я — ревист. Симон В., поэт или писатель («или оба сразу» и т. д.), ревистом не является. А если ты не ревист, то и стать им тебе не светит, по-моему, — ведь это что-то вроде Милости свыше. Сказать вам, что я думаю? Если уж зашла об этом речь, то я могу вам сказать, что он сам сумасшедший, потому что все, о чем он говорит в этом интервью, на мой взгляд, не что иное, как сплошной fading,[215] приступ электрического шторма в теннисном мячике с глазками. Я не помешанный, а ревист. Он, Симон И., как раз помешанный, но и не ревист, потому что тут уж либо вдоль, либо поперек.
И с этой ужасающей реальностью ему придется научиться сосуществовать, по тому что я здесь ничем помочь не могу, не могу ничего изменить, каким бы сердечным, откровенным и услужливым мальчиком он мне ни казался.
Нет, но мне мало от сумасшедшего, потому как прием очень четкий, несмотря на то, что видения и Лица (каждый человек таскает с собой персональный телевизор, что соответствует идее Царства Божьего и тебе) уже не появляются с такой частотой, как раньше, но это компенсируется возрастающим количеством и силой Голосов.
В газетах теперь обо мне пишут всякое, но редко колкости. Мой собрат по перу Ремко К.[216] сообщает в другом интервью, что я «прикупил себе домик с видом (посмеивается) на кладбище». Все верно, но наш народный летописец, автор жизнеописания гномиков с Лейдсепляйн,[217] не будет ведь утверждать, что вилла на *-ской улице в Антверпене, которую он недавно приобрел, не выходит окнами на кладбище? «И как ты это только выдерживаешь», — прокомментировал он, когда я рассказывал ему о расположении Дома «Алгра». И я должен признаться, что здесь, в тишине Природы я совершенно в состоянии выдержать все, что угодно («Ах, просто никто не знает, как это прелестно. Всякие маленькие муравьишки, жучки и крыски, которые ползают по многослойному мху, перемешанному с иголками. А запах! Сразу вспоминается соль для ванны, что использовала жена хозяина кафе. Как ее звали-то? В то время я находился в состоянии сильнейшей финансовой депрессии», высказывается Ян Кремер на странице 153 своей популярной книги,