Коала тогда все время спал с нами в постели, его звали Александр — ничего не могу с этим поделать, мы всегда честно стремились выделиться из общей массы.
Третий зверь — довольно большая панда, которую я купил через пару лет после приобретения коалы, по-моему, тоже в Лондоне, тоже для Вими и которую назвали «Госпожа Панда» или просто «Панда». Четвертой зверюшкой была лисичка — безымянная, как и кролик, — я купил ее в начале 1962 в Восточном Берлине. (На чердаке я столкнулся также с осликом, которого подарил Призовому Жеребцу одновременно с тем кроликом из Galeries Modernes для Вими, потому что у Призового Жеребеца тоже «немножко был день рождения»; я не взял его с собой, потому что хотел, чтобы ослик остался у него, ведь я его ему подарил. Если Вими умрет, подумал я — и слезы выступили у меня на глазах, — нужно будет поженить Призового Жеребца и молодого нидерландца Р. индонезийского происхождения.)
Мы снова выпили по двойной порции — этот Скорпион может быть очень щедрым и очаровательным, если захочет. За окном быстро темнело, и мне в голову приходили многочисленные и различные мысли, из которых каждая была очень интересна сама по себе, но вместе они были совершенно бесполезны и слишком схематичны. Как мог я предугадать, что всего через пару месяцев буду вот так же сидеть у окна, все будет чуть иначе, но и совсем такое же, как прежде: дней десять назад мы так же сидели здесь, в деревне у поэта Нико В.,[232] а в гостях у него был старый бард Герард д. Б.[233] Много усилий приложил Нико к тому, чтобы заполучить к себе из Амстердама этого царственного отпрыска поэтического рода, таланты которого должны были раскрыться в полную мощь у камина или у костра; в тот день д. Б. не пошел в кафе Е., а, условившись, наконец, с Нико, уже в семь часов утра ждал того на верхней ступеньке лестницы своего многоэтажного жилища, по которой не отваживался спускаться сам, в то время как Нико обещал прийти только к двум часам пополудни. Транспортировка оказалась тоже нелегкой задачей и затянулась до поздней ночи, потому что при каждой смене лошадей — в Алкмаре, а также в Ден Увре и Волсварде — выпивалось по паре стаканов колы с двойной порцией выдержанной можжевеловой водки. Литровку, которую им дал с собой в дорогу владелец кафе К., они выпили еще в автобусе на Болсвард, а оттуда умчались в ночь на такси, высунувшись из окна, рыча и восторженно вопя. На следующий день посетители летней резиденции Нико увидели старого, замученного, изнуренного певца, даже на вид какого-то волокнистого, будто петух, который так стар, что и на забой не годится; он сидел в кресле в гостиной, коротая время в попеременных попытках расшифровать местную газету объявлений и скрутить папиросу — впрочем, ни то, ни другое не получалось, потому что буквы двоились в глазах, а пальцы его слишком опухли для утонченных действий. Так прошел первый сухой день. По истечении пяти дней, проведенных на соке и молоке, он уже мог более-менее хорошо видеть, передвигаться по дому и выдавать связные сообщения, и веки его гноились значительно меньше. Но ноги были все еще уродливо распухшими.
Писательница-про-заек А. в. Б., которая случайно тоже приехала к Нико погостить, время от времени присаживалась на корточки около кресла и спрашивала д. Б. сладеньким голоском:
— Ян (Герарда д. Б. зовут, вообще-то, Ян), ты, наверное, хочешь выпить стаканчик простоквашки?
«Господи Исусе, это покруче, чем песнь бокалов, полных жемчугов», думал я, в ужасе все это созерцая. «Не хочется даже думать о том, что и мне когда-нибудь понадобится подобная помощь».
Когда я зашел к ним на следующий день после обеда, все верну лось, как мне показалось, к состоянию природного равновесия: писательница-про-заек А. в. Б. уехала, а царственный отпрыск поэтического рода сидел, беззаботно болтая, у окна, пододвинув кресло как можно ближе к подоконнику, на котором разместились уже открытые бутылки: одна с водкой, одна с коньяком и светло-зеленая бутылка мерзкой конструкции — квадратная, сужающаяся книзу, — в которой находилась молодая можжевеловая водка, я от нее, вообще-то, не в восторге, хотя это, конечно, лучше, чем ничего. Он пил беспрерывно, но не торопливо, а в комнате, обычно такой сырой, приятно пахло кабаком. Д. В. сообщил мне, что ему очень нравится вид из окна:
— Здесь так красиво, просто чертовски красиво.
Как я понял из повествования Нико, выдерживать дренаж больше не было сил, и прошлым вечером он, в конце концов, «понатаскал домой всякого разного». Я увидел, что на полу стояло уже довольно приличное количество стеклотары. Те сто гульденов, что хозяин кафе Е. дал им с собой на транспортные и другие расходы, давным-давно были истрачены, за исключением отложенной Нико суммы на обратную дорогу, слегка округленной в большую сторону, к ней он притрагиваться не хотел.
— Подлей ему еще. Ты ведь тоже хочешь выпить?
Ну, да, я бы не отказался, снаружи все было таким странным, мертвенно-тихим и наводило на определенные мысли, в общем, погода так и шептала. Водку я не очень люблю да и не привык ее пить, мне она кажется на вкус слишком пустой и эфирной, я имею в виду недостаточно плотной, так что я выбрал молодую можжевеловую, Нико за мной поухаживал, давай, не ной, нет, пить ее нужно как раз из стакана, налил он больше половины — он внимательно отмерял количество, приглядываясь к процессу из-за дешевых очков. Хорошо льется за чужой счет. Нико — человек богобоязненный, на мой взгляд, и избегает зла: уже несколько раз он вытаскивал царственного отпрыска поэзии из пустыни стали и бетона, что городом зовется, чтобы тот немного развеялся. В Греонтерп они приехали в первый раз — до этого Нико жил в Эпе, в домике рядом с кафе, так что шторы ему приходилось держать задернутыми, чтобы перед глазами д, Б. не мельтешил рекламный плакат «Гнома».[234] Этот плакат был также виден из окна туалета, и Нико пришлось поставить там матовое стекло под предлогом, что иначе «всякие туристы подсматривают». Владелец тамошнего кафе был предупрежден, чтобы д. Б. не наливали — немалый убыток, потому что дела в кафе шли не очень; владелец объяснял это тем фактом, что здание стояло несколько в стороне от улицы, среди деревьев, и проезжающие автомобилисты либо не замечали его вовсе, либо замечали слишком поздно; дабы исправить положение, хозяину вздумалось поставить у дороги указатель, но он не сумел получить необходимое для того разрешение. Чтобы расширить обзор, хозяин решил срезать несколько веток самого большого дерева, залез с пилой довольно высоко и стал отпиливать ветку, но, прямо как в комиксах семейных ежедневников, пилить он начал сук, на котором сидел; при падении он повредил Тайные Части Тела и тазобедренный сустав, после чего так и не выздоровел полностью и спустя год умер. Секс, Выпивка и Смерть — сии три пребывают; но Смерть из них больше.[235]
Весь вечер мы сидели, пили и разговаривали. Старый бард рассказывал о былых временах, лет двадцать назад, когда он был еще простым служащим на почте. Мне было интересно, сколько лет подряд он пил и сколько рюмок в день? Да все время, раздалось в ответ. Каждый день? Да, конечно, каждый день. А сколько в день? Литр? Полтора? Ну, что-то вроде того, Кукебаккер, что-то вроде того.
Нико рассказывал, что в школе классным руководителем у него был собственный отец. Могло быть и хуже, подумалось мне. Его рассказ постепенно перетекал из одной грустной истории в другую, пока не дошел до военных времен, до зимы 45-го, когда он вместе с медсестрой, на которой мечтал жениться, за линией фронта, следуя за наступающими союзниками, хоронил погибших; тела всегда были ограблены, они лежали на спине, с расстегнутыми мундирами, посреди разбросанных семейных фотографий и писем, которые раскидывали грабители в поисках возбуждающих картинок, и они же всегда отрезали трупам мужские признаки. От этой истории я притих, а чуть позже сказал Нико, что «ему все это надо записать». Сам я ничего не рассказывал. Я все время думал о прошлом, но не мог об этом говорить и только тупо смотрел перед собой, на участок земли в польдере, на башни Воркума, поблизости от которых, может быть, также как и я, кто-нибудь сидит в маленькой комнатушке и мучается воспоминаниями, не в состоянии произнести ни слова. Я попытался представить себе этого «кого-то»: хорошо сложенный, в общем-то, довольно красивый и привлекательный, за волшебной решеткой тюлевой гардины он орудует своей большой, внушающей ужас Палкой грубых, почти звериных пропорций; (в комнате находятся, по моему представлению, цилиндрическое бюро,[236] стопка настенных календарей, а на полу — несчитанное количество обувных коробок, хотя, признаюсь, я понятия не имел, что в них может храниться), подглядывая через окно за подмастерьями плотника, молодыми помощниками фермера, сгрудившимися у дверей магазина учениками ремесленного училища — все на велосипедах, до боли вжимаются промежностью в велосипедную раму — и за мальчиками на побегушках; облокачиваясь, распаляясь, иногда прижимая лицо к занавеске и стеклу и проклиная Бога за то, что он не создал его способным заглядывать за угол; и если бы туман был не таким сильным, я смог бы даже рассмотреть это окно вдалеке. Но я совсем ничегошеньки не смог бы сделать для этого человека: люди стареют, болеют, а потом умирают, так устроен мир. И какое в сущности имеет значение все это нытье и медсестринские истории? (Я предполагаю, что он вряд ли оценил бы мою заботу, если бы я присел на корточки возле его стула и спросил, не хочет ли он выпить стаканчик простокваши.) И, кстати, путь был неблизким — я прикинул, что даже если есть какая-то прямая тропка для туристов, то все равно туда часа два пешком, не меньше. Нужно просто продолжать пить, мальчик мой, подумал я, другого выхода нет. Бокалы, полные жемчугов, жемчужный смех и так далее. Но морозилки у него в доме явно не было, и коварно было это питие, теплое и торопливое. (В приступе откровения мне стало ясно, что бутыль у барда была не иначе как припрятана в сапоге, чтобы клиенты, заходящие внутрь, ничего не замечали, ведь ремесло его было совсем неправдоподобным и упадочным, это в то время как родители, которые приводили своих сыновей, чтоб его послушать, всегда говорили: не заходи, подумай, остановись у порога — и, может быть, были правы.)