Сеня чуть не взвился. Ну что ж это такое! Отъял, утопил, а она благодарит его. Налить девчонке полные легкие касплянской воды – и это благая и премудрая воля?! И еще за Тоньку Бузыгу благодарить надо, да? Что жива чудом осталась, только теперь горбатая, кривая и ходить не может, батька ее таскает в сад, в нужник…
– Молодежь особенно жалко, – глухо сказала тень тонкая, печальная, истаивающая будто…
– Это почему же? – вопросила тень крупная.
– Новый мир для нового человека. А мы, Георгий Никифорович, мы все поражены, отравлены испарениями старого мира. Как та пшеница ржой. Так-то и есть, все мы, представители старого мира, с ржавчиной, кто в большей степени, кто в меньшей… но все. Об этом и Ленин и товарищ Сталин говорили. Ленин поминал демократа Чернышевского, отдававшего жизнь делу революции, и цитировал Чернышевского, мол, сказал, что великороссы жалкая нация рабов сверху донизу. Но Ленин добавлял, что, да, рабы в отношении к царю. Царелюбие и есть наша ржа. Старопрежний человек холуй и хам.
– А сами они откуда произошли? – вопрошала большая тень. – С луны свалились на нашу голову?
– Они особенные люди, высшей, так сказать, пробы. Таких единицы. Но и о себе, скорее всего, они думали то же самое: должны уйти. Ведь что говорил Владимир Ильич о государстве? Нашем, социалистическом государстве? Он говорил, что оно зло и против него надо бороться, но и надо беречь его как зеницу ока. Он говорил, что есть государство – нет свободы, а будет свобода – исчезнет государство. Вот так.
– Так он что, этот… махновец? Зеленый аль красный? Чтой-то не пойму…
– Красный. Товарищ Сталин то же самое говорил о государстве. А именно: что оно должно исчезнуть в конце концов, но сперва невероятно усилиться, чтобы расчистить место под солнцем от всякой швали, от недругов, от капиталистов и попов.
– Так, выходит, мы при последних днях живем? Эвон как они все усилились: то продразверстка, то красный гнет, то налогами задавили, и чуть что – за наган, маузер. Слово им не молви. Никшни. Особенно наш брат, крестьянин. Плати аж четыре налога. Подворно – денежный. После трудгужналог. И еще два. Один на помощь голодающим, другой – на обчее восстановление. А еще и яичная повинность: сдай столько-то яйца. Провинность, а не повинность! А коли куры не несутся? Петуха у меня лис скрал, а? Нет, давай, а то твои яйца отобьем. Это по силам? Видно, он враг и есть, крестьянин. Хотя кто будет покупать-то те мотовеялки, что сварганил твой пролетарий на русском заводе, ну? Англичанину оно надо? Аль немцу? А у них своя сталь! Свой рабочий. И не чета нашему. А вот изделие крестьянина – зерно, лен, – давай, давай сюды, корош, рус иван. И платит звонкой монетой на пушки и корабли этому твоему государству пролетариев и горлопанов на трибунах, наблюдателей за звездами на Кремле.
– Это так… – с трудом призналась тонкая тень. – Покуда еще русское зерно лучше русских тракторов и автомобилей на мировом торге. Но дайте время, Георгий Никифорович! Дайте время! И мир ахнет. И мы перебьем «форды» и прочие машины.
– Немцев перебьем? – не поняла крупная тень.
– «Форд» производят американцы.
– И их перебьем?
– Да нет, Георгий Никифорович. Никого мы не собираемся бить. Пусть не лезут, и не тронем. Я говорю о времени, когда русские изделия, машины, поезда, станки станут лучшими… ну не хуже, чем эти «форды» и сельхозтехника Баварского завода.
– А покуда зерно все же лучше. Ты сам это признал, Евграф Василич, сам. Так, может, и надо крестьянство не гробить? Может, оно уже и есть будущие люди? А ржу ведь можно и почистить.
– Так и чистят, Георгий Никифорович! Чистку вот недавно в Смоленске произвели. Вскрыли гнойник. И не только в городе, но и во всей губернии, в партийных, профсоюзных, комсомольских организациях, в советских органах власти и в государственных учреждениях. Взяли, как говорится, за жабры внутрипартийную оппозицию, приверженцев нэпа, социально чуждых и разложившихся и переродившихся, прежде всего руководство всех уровней. Секретаря губкома Павлюченко исключили из партии. Много голов полетело. За извращение классовой линии в деревне…
– Да ну? А что же единоличника всё давят? В школу только колхозных ребятишек берут, это как, не извращение линии? Ведь оно почему произошло несчастье с Тонькой Бузыгиной? Удалили из школы, как дочку единоличника. Потому-то батюшка Роман Анькин и запужался – да и скинул ризу… Бог, конечно, ему судия. Но расстригой содеялся он не по своей прихоти. Меня, вон, тоже внуки приперли… Еле оборонился. Но невестку Фофочку все ж приневолили в колхоз тый вписаться.
– С этой мерой я не согласен. Образование должно быть как воздух и свет, вот моя позиция. А извращения были в другом признаны: в смычке коммунистов с кулачеством и помещиками. Ну в потворстве самогоноварению и злоупотреблении продуктами этого процесса. А также в грубостях и зажиме критики.
Большая тень засмеялась.
– У меня ажно в глотке пересохло. Фофочка, не остыл там самовар? Дай нам с медом горло смочить.
Вскоре зазвякали чашки, блюдца, ложки. Дед Дюрга любил чай, и чтоб свежий и крепкий. Но сейчас из-за надвинувшейся ночи не стал требовать, чтобы невестка самовар раскочегарила. И они пили старый чай.
– Грубость! – заговорила большая тень, поднося кружку к голове. – Неужто ее стало меньше? Скажи-ка по совести, уважаемый Евграф Василич?
Тот вздохнул.
– Вынужден признать: нет.
– А пьянства? Лихоимства?
В ответ перезвон ложечки.
– Так где же он, Евграф Василич, новый человек? Ведь вся эта чистка для ради чего измышлена была?.. Погоди! Дай скажу. А вот для того только, чтоб известь под корень крепкого крестьянина. Ради наступления на нас. Для кол-ле-к-ти-ви-за-ции. Надо было почву подготовить. Вот и придумали смычку и помещика, и кулака. Были еще и среди большевиков умные люди, головастые. С пониманием, что крепкий хозяин – это ось мировая России. Для них чистку и учинили. В Поречье… ну в Демидове, как теперь говорят, крестьяне из бывших латышских стрелков, ну эстонцев, устроились в коммуну, название такое взяли – «Диво». И пошло у них дело и впрямь на диво: все сыты-одеты, хаты ладные, восьмипольный севооборот. Двенадцать мужиков столько же баб. Сто шестнадцать десятин земли, из них половина – пашня. Своя школа, свой духовой оркестр. Но больше никого не принимали. Не хотели содержать на свой счет голытьбу да лентяев, мазуриков всяких. И пошли доносы, мол, то да сё, нацнализьм. И устроили им чистку. И всё расчистили! Всё, Евграф ты Василич мой. Нету того «Дива» более в природе вещей, как говорится. По Сибирям разметало. А кого и укокошило. Я-то знаю, есть у меня знакомец в Поречье, он дружил с одним из них, Меелисом. Рассказывал про все. Этот Меелис, он что сделал? Уплыл.
– Куда? – спросила тонкая тень.
– А по Каспле и уплыл. Купил большую лодку, погрузил в нее скарб, что уцелел, белую жёнку Элизабет с сивыми ребятенками да и поплыл. Как тот Ной библейский или сам ты, Евграф Василич, тогда с детями себе на погубу… В свою Эстляндию и подался, там же у них, говорят, все по хуторам сидят. А Каспля впадает в Западную Двину, ну а та и выводит в Балтику. Прямиком к хуторам.
Сеня встал и прошел через хату, зыркнул на сидящих за большим столом Дюргу в меховой безрукавке и валенках, – хотя и натоплено на ночь хорошо было, но дед старел и зяб все сильней, – и Евграфа Васильевича, сутулящегося, обросшего жидкой бороденкой, в вечной гимнастерке, галифе и ветхих сапогах, поблескивающего круглыми стеклами очков, – и вышел под весенние звезды, набрал полную грудь чистого воздуха.
Толкуют, толкуют! Что они толкуют? Новый человек… новый человек… Где он? Кто? Может, там, где-то в звездных высях. Пишут же… астрономы, что Вселенная нигде не кончается, а значит, должны еще быть обитаемые миры. Должны. Планета Вержавск. А? Планета не прошлого, а будущего.
10
Илья страшно завидовал Сене, что у них приютился Адмирал. Расспрашивал всегда утром в школе, что он да как. На своих родичей и деда Пашку дулся, а дедом Дюргой восхищался, хоть он и единоличник был и кулак в прошлом.
А судьба завернула еще круче. Сеня вдруг стал замечать, что мама его Фофочка все чаще об чем-то говорит с Евграфом, да не просто говорит, а прямо беседует, долго и обстоятельно. Ну о чем? И лицо ее загорелое и сероглазое так и светится. Да и у Евграфа синие его глаза еще синее и сильнее растекаются из-под очков. У них-то шкраб стал выправляться, тоже загорел под весенним полевым солнцем, посвежел от молока да каши.
– Хорошая у тебя наученность, – говорил ему Дюрга, – по землемерной-то части. Всяко лучше, нежели шкрабство. В прежнее время был бы почет и уважение, на пролетках да санях возили бы да поили и кормили, только отрежь разумно, вымеряй. Ведь мир то и дело пересматривал наделы. Узкие полоски были как нарезаны? По всей земле. Чересполосица. И шел передел за переделом. Сегодня у тебя столько едоков, завтра столько. А все должно быть по справедливости. Тут без землемера никуда! Да еще Столыпин развернулся, и пошли выделы. Он же хотел устроить крестьян на Руси как единоличников, вот чтобы хлеб выращивали крепкие крестьяне, ну кулаки, по-вашему. А слабые пусть продают свои наделы, сдают и тем кормятся, а еще лучше уходят совсем из деревни в город, там же тоже надобны рабочие руки. Вся Америка на таком единоличнике держится. Да и остальные страны. Какие еще колхозы? Правда, мир сельский глядел косо на выделившихся. Вот как и сейчас колхозники на единоличников. Может, колхоз и есть мир прежний-то? Есть такие разговоры, что большевики назад поворотить все хотят, ждут помещиков, сбежавших за границу. И снова устроить тебе, бабка, Юрьев день! – Дед Дюрга рассмеялся. – Мой день-то, моего святого Георгия. По осени. То бишь снова то крепостное право нам на шею нахлобучить… А единоличник уже за дело взялся, уже хлебушек потек в закрома заграничные, так и потек. Россия всех кормила. Мир был кабалой для крестьянина. Хоть и защитой пред жандармом, каким там начальником, скупщиком, а все ж кабалой. А я желал по себе жизнь кроить, своим умом жить, по своему разумению землей распоряжаться. Потому что я ее люблю. И Столыпин мне отец родной. А тот убивец жидовин – враг. Столыпин и дал вашему брату, землемеру, такой воз работ, простор, а не воз! Землемер был кум королю, сват министру. А теперь, Евграф Василич? Мне сказывали, как под Рудней прибыл