Благодаря всегда за все Бога и Отца, во имя Господа нашего Иисуса Христа, повинуясь друг другу в страхе Божием. Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви, и Он же Спаситель тела. Но как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем. Мужья, любите своих жен…
И все колыхнулись как-то согласно, по крайней мере, согласием лучились глаза баб и девиц, согласием и надеждой. И Евдоким это хорошо почувствовал и возвысил голос:
– …как и Христос возлюбил Церковь и предал Себя за нее, чтобы освятить ее, очистив банею водною посредством слова; чтобы представить ее Себе славною Церковью, не имеющею пятна, или порока, или чего-либо подобного, но дабы она была свята и непорочна. Так должны мужья любить своих жен, как свои тела: любящий свою жену любит самого себя. Ибо никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь Церковь, потому что мы члены тела Его, от плоти Его и от костей Его.
Тут уже как будто пошел некий импульс от мужиков, огрубелых в деревенских трудах, в праздники наливающихся, как говорится, выше бровей. Жаром от них так и повеяло. И бабы с девицами начали коситься на своих усатых и брадатых и безусых соседей.
Священник продолжал:
– Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть. Тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви. Так каждый из вас да любит свою жену, как самого себя; а жена да боится своего мужа.
И священник осенил крестным знамением всех и стол с яствами и еще добавил:
– Да исполнится дом ваш пшеницы, вина и елея!
Дед Дюрга кивнул и тяжко опустился на своем место, уж устали старые ноги держать его. И все задвигались, заговорили, стали усаживаться.
– Вкушайте! – сказал дед.
И тут пришли Варька с сестрами, по знаку той бабы, сказавшей, что отсутствие венцов дело поправимое, обошли Евграфа и Фофочку и водрузили на них венки из одуванчиков.
– А вот и венцы-то! – крикнула та баба с янтарными бусами на тощей груди, Дуня Зезюлинская, кличкой Зюзя, жилистая, зеленоглазая.
Евграф дернулся, уклоняясь, но, увидев на Фофочке венок из цветов, и свою голову подставил. И взгляды всех сошлись на этих странноватых двоих в желтых венках.
– Ой, – кликнула Галина, смуглая, с большим носом-картошкой и густыми темными бровями, – а одуванчик моей коровке попадет если же, то и молоко какое деется – ну полынь полынью, да и только. Как вспомнила, так и рот скособочило от горечи. Горько как!
Ну, тут и все подхватили, закричали что есть мочи в предчувствии еды, самогонки, музыки и плясок:
– Горько!..
– Горько-о-о!..
И Евграф с Фофочкой обернулись друг к дружке и хотели поцеловаться. Но Дюрга им заметил с неудовольствием:
– Кто ж первый поцалуй сидит.
И они встали и поцеловались. А Зюзя вставила, что, чай, не первой-то поцалуй.
– Нацалуются пуще без нашего ведома до новых деток, – молвила беленькая бабка Алёна, лобастая, с выцветшими глазками, с западающим ртом. – Неспроста вон и бацян[4] вертался.
– Ага, – откликнулась Зюзя. – На щастье.
Бабка Алёна пожевала кусок пирога, заедая глоток сладкой малиновой настойки, и еще молвила:
– То правда. Но и другая бывает. Приносит горящую головешку на крышу.
И ведь Устинья, сидевшая далеко от Алёны той, услыхала ее реплику! И побледнела, уставясь на бабку Алёну.
– Чё каркаешь, – окоротил ее длинношеий ушастый сын с голубыми глазами навыкате, Толик Оглобля.
Все не много пока говорили, а больше налегали на закуски, звякали вилки, ложки, тарелки. И в окна все шел гудеж шмелиный да пчелиный.
И дед Дюрга выглядел все-таки довольным. Не венчание, а свадьба с попом. И не какие-то там посиделки, а именно свадьба. Что еще за посиделки вместо свадьбы на его-то хуторе. Но все-таки с некоторым изумлением поглядывал старик на музыкантов. Такого он не ожидал, ишь как постарался его Семен, даром что колхозник, отступник, а той же, жарковской породы, Жарок.
Музыканты ели дружно, особенно рыжие Кулюкины, носы конопатые – как две капли воды, и чуть вьющиеся чубы; но так-то они были разные, один плотнее, осанистее, другой чуть пожиже; и у одного лицо круглое совсем, а у другого вытянутое: и выражение глаз голубых различное; а все равно так и казались близнецами. Захарий Фейгель держался иначе, сидел прямее, лениво тыкал вилкой в грибочки, картошку, жареного судака, и все как будто чего-то соображал, морщинил шишкастый лоб бледный, по временам поглядывая на евших, говоривших. Чем-то его взгляд был схож с умным взглядом попа Евдокима. Иногда их взгляды и встречались над столом, над жареными рыбинами, пирогами, огурцами.
Снова кричали «Горько!», чокались, пили, закусывали. Уже голоса становились громче, громче, разговоры завязывались, как некие водовороты на реке, и пошумливали сильнее.
Семен и Дарья встали и, дополняя друг друга, пожелали жениху и невесте счастливых лет, зерна, детей, новый дом. Все снова выпили.
– Зачем им новый дом? – спросил ворчливо Дюрга. – И этот еще полвека, а то и более простоит. Но уж не менее. На совесть строен. Пусть живут.
И тут же забулькали бутыли синие, зеленые и белые, стаканы граненые и граненые рюмки наполнялись.
– Вот это тост! – воскликнул Толик Оглобля. – За дом! За молодых! За Дюргу!
– А что ж ты его здравицу перешибаешь? – послышался упрек.
– Да ладно! Я одобряю и поддерживаю.
И все весело выпили.
– Кто еще желает высказаться? – спросила Дарья, помахивая ладонями на пышущие розовые щеки.
– Я скажу.
Все повернули головы и притихли, глядя на встающего Захария Фейгеля.
– Предыдущий оратор вспомнил Рахиль с Иаковом. О чем и речь. Скажу о них и я, туда-сюда. Вернее, только об Иакове. Этот человек, странствуя туда-сюда, однажды уснул в пустынном месте, положив камень вместо подушки под голову. И увидел во сне лестницу. Она уходила на небо. А по ней шли ангелы, туда-сюда. Утром проснулся тот Иаков, поглядел, туда-сюда, и понял, что надо дать имя месту. Так и поступил. Назвал Бейт Эль.
– Вефиль, – отозвался эхом священник Евдоким с другого конца стола.
– Туда-сюда, одно и то же, – сказал Фейгель. – И означает Дом Бога. Учитель Изуметнов, я знаю, искал Дом Предка. Вержавск. Неизвестно, снилась ли ему какая лестница, туда-сюда. Но в нем есть мечта и упорство. А это уже ступеньки. За его лестницу и выпьем! Туда-сюда.
Здравица всем пришлась по душе. Даже Евграфу, хотя он и был безбожник. Снова забулькали бутыли, потек самогон, полилась наливка, захрустели соленые огурцы.
– Так скоко ему ишшо ступенек надо? – вопросила бабка Алёна с большим любопытством.
Фейгель не ответил. И бабка обернулась с тем же вопрошанием к священнику Евдокиму.
– Всего в той лестнице была дюжина ступеней, – ответил он.
– О! Еще надо десять! – загалдели все. – Ничего, Василич, построим тебе! Доберешься до того города! Тебе в школу снова надо!
– Да чиво оне удумали? Моя Катька и то упиралась, не пойду в ту школу без Адмирала.
Все замерли. И сразу вспомнили все его прозвище: Адмирал в обмотках. Замешательство длилось несколько мгновений – и разрешилось оглушительным хохотом.
– За шкраба Адмирала!
– За Евграфа Василича!
– За Якова с лествицей!
– За тый град Вержавский!
– Горько!
– Даешь лестницу с перевыполнением плана – в двадцать две ступеньки!
– И-эх, голова, тебе арифметике не учили?
– А который-то Вержавской? Об чем это?
– Город такой. Пропавший еще при царе Горохе.
– Иде он?
– Спроси у жениха.
– Адми… хм… Евграф Василич! А Евграф Василич? Слышь-ко! Тут народ сильно интересуется городом. Который такой? В которой местности?.. Да не шумитя вы!.. А?
– Меж озер Поганое да Ржавец, – отвечал Евграф.
– Это под Слободой?
– Ну, от Слободы верст двадцать.
– Стой!.. Там Корево?
– Рядом.
– Ха! – Терентий прихлопнул по столу корявой, выжженной солнцем рукой. – Батюшка ты мой, а я же самолично бывал в тех местах. Нету же никакого города, ась? Мы с Годиком рыбачили в тых озерах. Ну Годиков, Нестор, кум мой. Он с оттудова. Охотник и рыболов знатный.
Курносый Терентий с взъерошенными седыми волосами пялил влажные от самогона совершенно выцветшие на пастушьих ветрах глаза на Евграфа, ожидая ответа, скреб заскорузлыми пальцами скатерть.
– Олух ты царя небесного, – сказала Алёна. – Тетеря Терентий. Сказано: пропащий. – И Алёна, гордясь своей смекалкой, оглядела сидящих.
Терентий цыкнул на нее единым зубом, будто кнутом корову уважил.
– Угомонись, баба Лунь. С тобой прениев не будет. Учитель пусть скажет.
Алёну за ее белизну так и прозвали в старости. Она только ухнула, но перечить дальше остереглась. Пастух в деревне вроде личность простецкая, но все же это человек наособицу, в одиночестве бродящий со стадом. А вокруг стада издревле так и вьются всякие силы – и людские, и совсем не людские. И пастух со всеми слад находит. Попы, конечно, вроде оборонили жильцов от всякой нечисти древлей. А потом, вот, и коммунисты. Но, как говорится, береженого Бог бережет.
– Так слышь, Евграф Василич! – продолжил Терентий. – Одне там камни, тина, ольха да кувшинки.
– А угор меж озер видел? – спросил Евграф.
– Ну известное дело. Туда на кладбище мертвецов на лодках перевозят.
– Сейчас кладбище, а четыреста лет назад город и стоял. Вержавск. Со стенами и теремами. И церквями.
Терентий скреб уже затылок, а не скатерть.
– На самой верхотуре?
– Да.
– Куды ж он подевался?
– Поляки разорили.
– Пожгли, выходит, – проговорил Терентий. – Так на кой ляд та лествица…
– Получается наоборот, – вдруг смело встряла белобрысая Лариска. – Китеж был – в водах Светлояра скрылся. От нашествия. Ну от от татаро-монголов. А этот – вознесся.
– Китеж святой город, – сказал дед Дюрга.