Варька, уже одевшаяся, это заметила и шепнула Евграфу. Тот увидел и приблизился к Дёмке.
– Это вообще-то моя.
Дёмка бегло взглянул на него, копаясь в сундуке обочь печи.
– А ты что здесь, квартирант? Под единой крышей кулака – все кулаки. Конфискуется.
– Да почему? На каком…
– …на таком, что здесь имеются бумаги, карты.
– Это мои записи исторического плана. А карта – на ней отмечены памятники древности, путь из варяг в греки, древний город Вержавск.
– В ОГПУ это все расценят, что за отметины, и куды путя, и что за греки, ха-ха, – просмеялся Дёмка.
– Дожили… – бормотала Устинья, ходившая тенью за Дёмкой, Ладыгой.
– Эт верна! – согласился Дёмка. – Пожили-то вы жирно. Пора и честь знать. Портитя всеобщую фотокарточку населенной нашей местности. Как прыщ это поместье на угоре. Сколь можно терпеть-то? Истечение гною кулацкого. Дюрга ваш последний кулак и есть. Мог бы и посоображать своим кумполом. А не свадьбы учинять тут.
– Но… но… – подала голос Фофочка, – что же у нас такого кулацкого? Нету ведь никаких признаков. Корова одна, свинья, птица, три овцы, баран…
– А лошадь уж зарезали? – вдруг подал голос Толик Оглобля.
– Нет… но… да… и пускай лошадь. И что же…
– А то же! – рявкнул Дёмка.
– Нет… погоди, Демьян…
– Демьян Гаврилович!
– Хорошо, Гаврилович.
– Демьян Гаврилович.
– Демьян Гаврилович, – покорно повторила Фофочка. – У меня… у меня имеется вопрос… как у колхозницы.
– Ну? – спросил Дёмка, оборачивая к ней темное лицо.
Фофочка проглотила слюну, оправила спутанные со сна волосы.
– Это что же, решение всех? Ну всеми принятое?
– Чево?
– Вот включить Дюргу… Георгия Никифоровича в список?
– Какой список?
– Известно какой, кулацкий. Это… это по голосованию? По большинству?
Дёмка надвинулся на нее и заговорил ей прямо в лицо:
– Я-то знаю всю подноготную этого элемента. По три-четыре батрака держал? Держал. Целое стадо скота содержал? Было! А его сынок Андрюха? Твой муженек? Целые стада скупал у населения, оманывал, ни за что брал тёлок, бычков, за хрен собачий…
– За деньги или зерно, – возразила Фофочка.
– Ай! – отмахнулся Ладыга. – Знамо дело, за грош! И потом торговлю в дому открывал. Купец! Клоп на теле крестьянского труженика и пахаря.
Тут кровь снова бросилась в лицо Сеньке, речь-то шла о его отце, георгиевском кавалере, бившем немца… Он-то не дезертировал, как Ладыга, оставшийся в живых. И Сенька не утерпел, да и затрещина еще горела на его затылке:
– Батька немца бил! А не распускал тута руки!
Ладыга наставил на него уголья глаз, они и так-то посверкивали, а сейчас в отсветах ламп и вообще рдели, будто их вздувала тысяча чертей.
– То была война империализма с империализмом. Хышник суприв хышника, малец. Засеки и заруби себе на носу. И впредь не лезь в разговоры взрослого поколения.
– И помним, что Дюрга был активным членом церковного совета, помним, а то как же, – продолжал Дёмка. – Он и на свадьбу труположного попа притащил, Евдокимку.
– Тебе не позвал, – проронила нечаянно Устинья.
Дёмка тут же круто развернулся в ее сторону.
– А ты, вошь старая, пердунья вонючая, возьми онуч и помалкивай в него, ясно?! Не отравляй тут смысл чужих речей.
– Демьян Гаврилович, – укоризненно сказал комсомолец Хаврон.
Тот глянул на него.
– Не стоит вовлекаться в темные речи старого мира.
– Так старуха эта и вовлекает! – откликнулся в раздражении Дёмка.
– И совершает это специально, – объяснил комсомолец. – Что есть провокация.
– Именно! – воскликнул, осклабляясь, Дёмка, и снова вернулся к теме. – Так что мое заключение таково: бывших кулаков не бывает. Кулак он до мозга костей отравлен кулачеством. И место ему – на Соловках, у студеных морей. Так же считает и партия, руководство, объявившее последнее и решительное наступление на кулачество и ликвидацию его как класс уже не сегодня и не вчера, а даже несколько лет назад!.. Эй, Михаил Ширяев, ну-ка скажи.
И Хаврон тут же откликнулся, зачастил, будто на дворе и не глубокая ночь, будто вокруг не растерянные, кое-как одетые люди, а некоторые – Евграф и Дюрга – не в одном исподнем, будто он в избе-читальне или школьном классе:
– Несколько лет мы, советская власть рабочих и крестьян, цацкаемся тут с этими ярыми прыщами! Другой же нарыв сумели ликвидировать? Смоленский! Прочистили свищ губернских, партийных, профсоюзных, комсомольских организаций, советских органов власти и государственных учреждений. Эти действия были направленные на подавление оппозиции, против нэпа из числа социально чуждых и тех, кто сросшихся с ними.
Хаврон раньше был молчалив, слова не вытащишь, но с ним произошло настоящее чудо, как говорила Анька, мол, был косноязычный, будто Моисей, а стал как Роман Сладкопевец. Она объяснила Сеньке с Ильей, кто это такой был – один неумелый певчий в Константинополе, однажды осрамившийся на праздничном богослужении в присутствии патриарха и императора. А домой пришел, взмолился в полном отчаянии, и вдруг явился ангел со свитком и приказал его съесть, Роман проглотил свиток – и запел так, что ему и дали это прозвище. С легкой Анькиной руки Мишку Ширяева и стали кликать Хавроном Сладкоголосым. Аньку это тоже поражало, все эти превращения окружающей жизни и окружающих людей. И она говорила слышанное от батьки своего Романа, да, по совпадению и бывшего священника так звали, как того певчего, что Бог избирает неразумных, чтобы устыдить мудрецов, и слабых, чтобы усовестить сильных, униженных и презренных, нестоящих, чтобы обратить в прах стоящих. И ее отец еще говорил, что ему кажется, будто рано или поздно что-то такое откроется, свершится немыслимое, а именно: большевики обратятся. Ведь они, по сути, как первые христиане, что хоронились в пещерах палестинских. И только по дьявольскому наущению получили власть… Правда, тут Сенька сказал, что и попы ведь были при власти, разве нет? Что ж, и их, выходит, дьявол вывел из пещер тех палестинских? У Аньки ответа не было. А у своего отца спросить она не решилась. У Дюрги Сенька тоже не спрашивал, зная, что тот может и перетянуть чем.
А Хаврон Сладкоголосый продолжал, пуча глаза:
– Тов Сталин давно призвал ликвидировать кулачество как класс, сломить его сопротивление и ликвидировать! Напрочь и начисто! Как прыщ удаляется, а место прижигается спиртом. У нас теперь есть, говорил он, материальная база для замены кулацкого производства производством колхозов и совхозов. Это вам не двадцатый год, не нэп, когда кулачество имело силу. Даешь сплошную коллективизацию! И нечего плакать по волосам, снявши голову. Но что же? Вот перед нами это кулацкое хозяйство все еще лежит, как громадная голова из сказки Пушкина «Руслан и Людмила». И дует, дует на нас тлетворными ветрами, заражает всю округу. – Хаврон даже поморщился и нагнул башку, будто и впрямь сопротивлялся ветру из сказочной головы.
Все присутствующие невольно оставили свои дела и стояли, смотрели и слушали.
– А мы? – вопросил Хаврон Сладкоголосый. – Мы только и делаем, что щекочем этой главе ноздри, и все. И много уже лет. Вместо того чтобы снести и волосы, и голову. Пусть катится колобком!
– Ну да! – тут же возразил Ладыга. – Никуда она не покатится. В дому решено открыть ветпункт. Вона какой прочный! – С этими словами он поднял стул, собираясь ударить в стенку, но тут же опустил его. – Чижелый, зараза!
– Известное дело, дубовыя стулья-то, – напомнил Дёмка. – Стулья, столы, полы. Я дубы сплавлял.
– С откудова? – поинтересовался Лёха Фосфатный.
– По Жереспее до Бора, оттудова уже конями.
– Погоди стулья-то бить, – сказала настойчивая Фофочка. – На вопрос не дадено ответа.
Все посмотрели на нее. Ее лицо было черно-желто-красным в отсветах ламп, оно напомнило Сеньке какую-то огненную бабочку, готовую выпорхнуть вон. А стекла очков Евграфа были как два бронзовых жука… И они бы тоже полетели за бабочкой… Что за дурацкие мысли! Сенька встряхнулся.
– Слушай, Софка, – сказал Дёмка, наводя на нее удлиненный тенью нос. – Тебе бумаги с печатью и подписью мало, да?
– Мало, – ответила решительно Фофочка.
Сенька снова дивился мамке, как и в тот раз, когда она восставала на Дюргу. Откуда в ней это? Так-то тихоня, делает дело крестьянское, взглянет, улыбнется или нахмурится, промолчит…
– Да, именно, – поддержал ее Евграф. – Порядок-то какой? Сперва пленум сельсовета составляет список кулаков. А потом сход уже голосует за принятие или за отклонение.
– Этот подход устаревший, – отрезал Дёмка. – Партии надоело с вами нянчиться. Все, баста. Скоко можно разлагать идейное настроение масс, нацеленных… как там, Мишка?
– …нацеленных на строительство социализма и коммунизма в конечном итоге, – запел Хаврон.
– Теперь все будет делаться по-быстрому, – сказал Ладыга и засмеялся жестяно, прокуренно.
– Либли… как там, Мишка?
– Либеральничанье отменено.
– Всё. Продолжили! – велел Дёмка.
– Да уже и все вроде описали, – сказал Хаврон, заглядывая в свою тетрадь.
– Тогда на скотный двор айда.
– Скотину сосчитаете да сведете в колхоз? – подала голос Устинья.
Дёмка снисходительно взглянул на нее, рыгнул, то ли нарочно, то ли нечаянно, и ответил, ухмыляясь:
– А ты как думала. Пущай скотина общему делу послужит, даст молока партии и правительству.
И Сенька еще больше удивился, увидев, как Устинья сжала кулачки свои сухие и встала перед дверью. От волнения она не могла и слова произнести, только как-то по-дурацки и в то же время страшно хрюкала.
– Устинья Тихоновна! – мягко и тревожно воскликнула Фофочка. – Бог с ними…
– Не Бох… не Бох… – захрипела бабка, не меняя позы.
– Загнесси, куриная лапа, – проговорил Дёмка, шагая к ней. – Загнесси, говорю… Ну!
А бабка и вправду уже как будто и не в этом мире пребывала, словно уже обернулась агентом мира мертвых, что ли.
Вся ночь эта вдруг страшно напряглась и истончилась, и всем как-то стало ясно, что вот сейчас и разорвется.