Но тут раздался голос Лёхи Фосфатного:
– Э-э, Дёмка… Демьян Гаврилыч, короче, стоп-кран.
Дёмка оглянулся на него, вздергивая бровь и кривясь недоуменно:
– Мм?..
– Так-то оно не пойдет, – сказал Лёха.
– Чево не пойдет?
– Эта акция актива, – сказал Лёха. – Не по уму. Фофочка верное говорит, сперва пленум пусть составит, а мы уже поглядим, утверждать иль нет.
– Да ты чего? Лунатик, что ли? – спросил насмешливо Ладыга сбоку. – Не проснулся, а?
– Я, короче, как член колхоза заявляю протест, – сказал Лёха.
Ладыга хмыкнул и обернулся к Дёмке. Но тот не успел ответить, как послышался и другой голос – Толика Оглобли:
– Проявляю принципиальную солидарность.
Дёмка с Ладыгой уставились на Мазутных. А те и впрямь казались в свете керосинок и фонарей неумытыми, будто только что выползли из-под трактора.
– Наше требование: все прекратить и поворотить оглобли делу, нечего ставить телегу поперед коня.
– Да, пусть сход решает, – подтвердил Толик Оглобля. – За самоуправство нас по головке не погладят.
– Ваше дело смотреть и давать подпись, – нашелся Дёмка.
– Ша, подпись мы не дадим, – заключил Лёха. – И прекращаем участие в описке. Но и не снимаем с повестки… хм… ночи вопрос о прекращении пребывания на хуторе Дюрги. Кто за? – спросил он и тут же поднял руку.
Оглобля тоже поднял. Дёмка с Ладыгой пребывали в замешательстве. Хаврон переводил глаза с Мазутных на Дёмку с Ладыгой.
– Я за продолжение и ликвидацию полную кулачества как класса! – сказал Ладыга и поднял руку.
– А ты, Хаврон? – грубо спросил Лёха Фосфатный.
Тот засопел, опустил голову.
– Ну?
– Я за соблюдение всех регламентов…
– Отлично, – сказал Лёха. – Принимаем самоотвод. Два против два за. Действовать нельзя до нового голосования.
– Принципиально, – поддакнул Оглобля.
– Да это жа балаган, – откликнулся Дёмка, нашаривая в кармане коробку с табаком и вынимая ее, оглядываясь в поисках газеты. – Сенька, дай на самокрутку!..
Сенька помедлил и все-таки пошел, взял газету и отнес ее Дёмке. Тот ловко оторвал клок, скрутил цигарку и прикурил от лампы. Ощерясь, затянулся, пустил густой сладковатый махорочный дым.
– Все, Демьян Гаврилыч, – сказал Лёха, – сворачивай комиссию.
Тот поглядел на него исподлобья сквозь дым, чуть шевеля длинным носом.
– А то что?
– Что? – переспросил Лёха. – Да ничего. Только учти, что и мы не отмолчимся. Раз уж по-принципьяльному. Тут налицо явный прыжок через голову деревенского народа. Какая-то подтасовка факта. Райком не расчухает, обком разберется.
Дёмка затягивался, осыпая пепел на пол, на себя. Все молча ждали. Бабка Устинья, враз ослабев, отошла и села на низкий табурет. В лампах иногда начинал журчать фитиль…
– Ла-а-дно, – наконец протянул Дёмка. – Это называется оченно просто: са-бо-таж.
– …Или са-мо-управст-во, – в тон ему ответил Лёха.
– Этот удар ножом из-за угла в спину комиссии, – сказал Дёмка, – вам зачтется как акт… Мишка?
– …противодействия советской власти, – проговорил тот уже устало и нечаянно громко зевнул, тут же резко оборвал мощный зевок и от неожиданности и натуги пернул.
Наступила пауза. И Варька расхохоталась, резко, со всхлипами, за ней и Фофочка, Евграф, а потом и Сенька; Лёха Фосфатный тоже подхватил, от него не отставал Толик Оглобля, не выдюжил и заржал и Ладыга, и Дёмка попытался спрятать глаза, крепко сжимая губы, как-то забулькал, резко повернулся и пошел прочь. За ним пошел и Ладыга, сотрясаясь от смеха. Следом – сгорбившийся Хаврон.
– Сладкоголосый! – внезапно раздался дребезжащий голос бабки Устиньи.
И уже все взорвались диким хохотом. Ладыга в сенях аж взвизгнул, а Хаврон впопыхах задел ведро с водой, опрокинул его, заругался и пулей вылетел вон. И Лёха с Оглоблей тоже вышли, продолжая смеяться с присвистом и подвыванием.
Там в темноте как истукан сидел в исподнем белом дед Дюрга и с изумлением взирал на высыпающих из хаты хохочущих активистов. И его изумление перерастало в оторопь, когда он видел, как эти ночные визитеры, не останавливаясь, один за другим шли через двор к воротам и исчезали в кромешной ночи, будто опоенные чем или заговоренные.
Дед перевел дух, размашисто перекрестился, встал и пошел в дом все еще хозяином.
17
Не до смеха, а вон как смеялись. Но Дюрга был строг и неумолим. В нем появились новые силы. И он распоряжался. Велел Фофочке и Сеньке съезжать в хату Евграфа, она хоть и кривая, тесная, но лучше такая теснота, чем теснота камеры. Ему пробовали возражать и Евграф и Фофочка, что, мол, почему ж сразу камеры-то? Фофочка – колхозница, Евграф – землемер и шкраб, даже если признáют Дюргу кулаком, они-то при чем? Тот спокойно отвечал, что раз под одной крышей, то тоже виноваты. Даже Сенька с Варькой. А Евграф хоть и бывший шкраб, но есть постановление не производить конфискаций у шкрабов, ему верный человек шепнул.
– Ведь так? – спросил Дюрга, вперяя смоляные глаза в Евграфа.
Тот пожал плечами.
– Ну вот, а работник культа-то знает, – сказал с неудовольствием Дюрга.
И все поняли, что шепнул ему отец Евдоким.
Нагрузили целую телегу сундуков, вороха одежды, самовары, посуду и в ночь отправились Евграф с Сенькой в село. Сенька вел корову и был в небесах от радости! Наконец-то будет покончено с этим житьем на отшибе! Его мечта осуществлялась. Село Каспля было первой ступенью на его лестнице… тут же на ум пришла лестница того Иакова, но Сенька сразу и отмел такой пример. И вообще – его не лестница, а самолет. Ну а пока невидимый планер. И Сенька как будто на планере и летел в ночь.
Да путь из Белодедова в Касплю им заступил вездесущий Ладыга.
– Ну вона что удумали! – воскликнул он, являясь из темноты. – Стой! Тпру! Куды?
– Домой, – ответил Евграф.
– А… как же… хутор?
– Мой дом в Каспле, – спокойно отвечал Евграф. – А сам-то ты куда топаешь?
– Я-а? – изумился Ладыга и даже поперхнулся, закашлялся.
– Ну да, ты. Прогулка? На свежем ночном воздухе?.. Оно тоже хорошо, проветрись. – И Евграф дернул вожжи. – Но-о, пошел, Антон! Пошел!
И они проследовали дальше с Сенькой. А Ладыга так и стоял на дороге, смотрел, сообразив, что Евграфа, как того Косьму Цветочника, не возьмешь, грамотный, законы знает, как и его женка.
Но остальные вещи и птицу уже увозили полевыми путями, над рекой в тумане, понимая, что Ладыга, конечно, сейчас поднимет актив с Дёмкой. И уже под утро Сенька с Варькой гнали овец, спотыкаясь и зевая. Было светло, но еще не угомонились соловьи. Варька тащила под мышкой пеструю курицу, а в заплечном мешке кота Трутня. Это был странный кот, рыжий, он, конечно, ел мясо, рыбу, молоко, но больше всего на свете любил мед. У Дюрги в саду были ульи (сейчас их унес к себе Семен, хотя у него-то их потом и могли конфисковать, но решили рискнуть), и как только дед облачался в пчеловодческий доспех – толстую суконную куртку, прочные штаны, на голову надевал шляпу с сеткой и брал дымокур, Трутень начинал зверски мяукать, бить себя хвостом по бокам и сыпать зеленые искры из глаз. Он хотел, как верный пес, пойти с дедом, но не мог, словно натыкался на невидимую преграду, и тогда уже орал в голос. Трутень знал, чем может обернуться поход в сад за дедом. А пойти очень хотелось. И это представление всегда собирало зрителей, детей и взрослых. Все смеялись и дивились необычной страсти кота. Устинья качала головой и восклицала:
– Чудо-юдо полосатое!
– И хочется и колется! – замечала Фофочка.
На вернувшегося деда Трутень прыгал как ошалелый, вцеплялся в штанину, тот с ругательствами сбрасывал его. Но в конце концов Трутень получал свою плошку свежего меда. И как он умудрялся есть его? Морда его потом была липкая, сонная, довольная, к ней приставал всякий сор, пух, травинки и даже веточки, и Трутень долго потом умывался. Это тоже всем нравилось наблюдать. Трутнем его прозвала Устинья. Хотя дети пытались пересилить эту кличку своей: Кисалапый. Но сам Трутень отзывался на Трутня. Значит, им он и был.
И сейчас этот Трутень сидел в заплечном мешке, тихо и хрипло подвывая.
Они шли, спотыкаясь и зевая. Понизу от реки плыл туман. А верхушку холма, который они огибали, уже озаряло солнце, вставшее далеко над речными просторами, лугами. В лугах кричали журавли. А по речным кустам наперебой щелкали соловьи. Заметив поваленное дерево, Сенька пошел к нему и сел, накрутил веревку, которой был привязан за рога баран черной масти, но со светлой желтоватой мордой, по кличке Македонский. Эту кличку ему дал Сенька, прочитавший о шлеме Македонского, украшенном бараньими рогами.
Остальные овцы в своих грязно-белых и черных шубах остановились поблизости и принялись щипать траву.
– Все равно уже увидят на селе, – сказал устало Сенька, глядя вверх.
Рядом с Сенькой опустилась Варька.
– И пускай, – буркнула насупленная Варька, поправляя платок.
Затихший Трутень снова взвыл и заегозил в мешке.
Сенька усмехнулся:
– Дурень.
– Не, – возразила Варька, – кошки, они чуют перемены к худшему.
– Чего это к худшему? – тут же оживился Сенька, сдвигая берестяной мятый измочаленный картуз на затылок. Его уже и выбросить надо было, а Сенька не выбрасывал, как и Ильюха Жемчужный, получившие их от Марты Берёсты в то лето неудачного плавания.
– Ну как… Улья-то остались у дяди Семена, – напомнила Варька, потягиваясь.
– Перекуется, – бросил Сенька.
– А это, верно, про райскую землю кота и говорится, ну что, мол, кисельные берега, медовые реки, – проговорила Варька.
Сенька улыбнулся. Македонский стоял и как-то требовательно взирал своими желтоватыми глазами с пронзительными иссиня-черными зрачками на Сеньку.
– Чего тебе, Македонский?.. – устало спросил он.
– Бе-э-э, почеши мне лоб, – вместо барана ответила Варька. – И я скажу тебе заветное слово.
– Ха… Какое такое? Для чего?
– Мэ-э-э, для летанья… – продолжала дурачиться Варька, вытягивая губы, плюща нос и щуря глаза.