По дороге в Вержавск — страница 28 из 114

И он подошел и взял сестру за руку.

Остальные молча на них глядели.

Они уходили по влажной траве вдоль склона холма, с которого уже катились волны утреннего солнца.

– Эт… а курицу?! – крикнул неуверенно Витёк.

Ни брат, ни отец ему не ответили. И только со спины Варьки послышалось злобное урчание Трутня.

18

Сход был собран, там, как потом рассказывали, долго препирались и уже склонялись к тому, чтобы дать Дюрге отсрочку выплаты индивидуального обложения в сто пятьдесят пудов ржи до осени, до нового урожая, но под конец вдруг прикатил Тимашук и, взяв слово, объяснил, почему, во-первых, старика Жарковского следует аттестовать как кулака и почему, во-вторых, нельзя давать ему спуску. Он заявил о существовании контрреволюционной ячейки на базе хутора Дюрги. И предупредил всех, поддерживающих означенного Дюргу, о последствиях. После этого велел снова поставить вопрос о конфискации имущества и отдаче дома под ветлечебницу. Под его взглядом крестьяне уже голосовали по-другому. Только пастух Терентий так и не поднял руки да Зюзя, которой бабка Устинья много помогала. Правда, они и не подняли рук, когда голосовали против. Остались воздержавшимися. Ну и конечно, Семен, Фофочка голосовали против.

И уже под вечер того же дня деда Дюргу и Устинью вытурили из дома, позволив взять по узлу с вещами, иконы, книги. А в халупу Евграфа пришли милиционер, Тройницкий с двумя комсомольцами и еще Хавроном со списком, они увели скот и изъяли по списку принесенные с хутора вещи.

– Вы не переживайте особо, – успокоил их Хаврон Сладкоголосый, задерживаясь в дверях. – В пятницу в клубе устроим распродажу всего добра, так что вы сможете выкупить то, что особенно вам дорого. Как память. Хотя… лучше отсечь все прошлое. Вот, говорят, отечество, отечество, старина, молитвы, битвы. А тов Сталин на Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности от четвертого февраля тридцать первого года сказал, что у нас не было и не могло быть отечества. Слыхали? Не было и не могло, – повторил Хаврон, поднимая палец. – Но теперь все изменилось. Все. Почти все. Мы свергли капитализм, власть перешла в народные мозолистые руки. И значит, отечество у нас появилось вновь! И оно новое! Омытое, кровью, как младенец! И такое же чистое. А если вы не желаете, чтоб оно было побито, нужно в кратчайший срок – в кратчайший! – произвести ликвидацию отсталости, развить большевистские темпы в деле строительства его социалистического хозяйства. Понимаете?

На него молча и устало глядели Фофочка, Евграф, Сенька и Варька.

Хаврон продолжал, стоя в дверях картонным силуэтом:

– А еще и наш староста тов Калинин говорил, что все население необходимо пропитать советским патриотизмом, до такой степени пропитать, чтобы он, наш гражданин, встретившись случайно где-то с гражданином капиталистического мира, ну, там, к примеру, с англичанином или испанцем, а может, и американцем, переплывшим океан, чтобы он, американец тот, смог ощутить пролетарско-мировые очертания нового в глазах нашего гражданина, и чтобы наш гражданин мог с полной гордостью и уверенностью и горячей любовью в сердце, а не в душе, потому как ее выдумали попы для своих реакционных интриг, так вот, чтобы он, наш гражданин нового образа и подобия, кардинально отличного от образа и подобия всяких поповских россказней, чтобы, значит, он мог сказать прямо в лицо, в глаза и в душу, если уж таково их непроходимое мракобесие, американцев и английских лордов, мог сказать представителю буржуазного отгнившего, но еще не отвалившегося напрочь мира, мог провозгласить: «Я – гражданин Советской республики!» Понимаете? – Хаврон подождал и не дождался ответа. – И пусть лорд и сэр смотрят на него как на инопланетянина, пускай! Он, наш гражданин, и есть, по сути, пришелец другого мира. И это мир разума и света. Мир всеобщего равенства и процветания. Мир без плесневелости, потому как в нем нет таких мрачных сырых грязных углов с отбросами всяческими. Все в нем до самых последних окраин высветлено солнцем разума, а не дымными лучинами и свечками. Вот ради всего этого мы и должны извести кулачество как класс. Это первоочередная задача. Таковы наши цели. И эта конфискация, – добавил он со вздохом, – неизбежный шаг оздоровления.

И вышел, споткнувшись.

Фофочка вдруг вспомнила, как закончилось его пребывание той ночью в доме Дюрги и сказала об этом. Варька даже не хихикнула. Происшедшее под холмом поутру темнело в ее глазах. А Сеньке… Сеньку что-то зацепило в речи Хаврона. Он снова почувствовал эту странную светлую правду всего нового. В этом была сила, чудился мощный разбег – как разбег самолета, готового взлететь или даже уже оторвавшегося от земли. Нет, все-таки еще разбег. А оторвется он от земли, когда Арсений Жарковский будет в кабине, за штурвалом.

Но все происходящее ставило под вопрос его будущее. Кем его будут считать? Внуком кулака? Да и сыном – говорят же, что батька его скупал скотину, нанимал пастухов, продавал потом животину, вез всякий товар для торговли, превращая хату в сельмаг. А это первый признак кулачества. У-ух-х! Сенька сжимал кулаки. Как ему ненавистно все это было, это убогое прошлое его семьи. Дюрга этот ему осточертел уже. Ведь он готов был пожертвовать будущностью своих внуков – мол, да и пусть остаются недоучками, как он сам. Какая еще наука разводить да пасти коров с овечками? Да рожь сеять, жать. Что надо крестьянским детям? Поболее земли, да и все. Да чтоб не донимали чиновники всякие, представители. И будет вам крестьянин сеять и пахать, и хлеба даст городским ртам, и сам будет сыт. Не лезьте и ведите дело спокойно… И вот оно, крестьянское счастье?

Ну уж нет! Оно не про него, не про Арсения Андреевича Жарковского. Он не крестьянин. Он жаждет другой жизни. Его зовет небо. А Дюрга готов и птиц с пашни в плуг запрячь.

Не бывать тому.

И Сенька все-таки был тайно рад случившемуся перелому в судьбе хутора Дюрги. Долго его терпели почему-то. Говорят, это в их зоне нечерноземной так, а в зерновых районах, в Поволжье, все по-другому, там уж давно кулака раздербанили, извели. И твердо ведут коллективизацию, строят колхозы и совхозы. Только они и могут обеспечить город хлебом. А единоличники, кулаки зерно прячут, выгадывают, ждут лучших цен, что им голод Украины? У них центр мира, столица – хутор, двор унавоженный. Госдума – сам да сыны, может, и баба, коли умна. Свершения международного масштаба – приезд кума с кобылой к Антону для покрытия, хорош конь-то. Или поездка на базар в Демидов, уж не говоря про Смоленск. И как ни глянешь на Дюргу – все с прищуром, все высчитывает, прикидывает. Наверное, ему и сны такие снятся: про обмен картошки на сало, жеребца на телка, про удачную продажу ржи, покупку сбруи, плуга, косы. И конечно, куда ему в колхоз! Он уже не обычный человек, а такое существо, зверь хуторский. Врос. Ему бы все наособицу ходить. Как волку. Неспроста и святой этот его Георгий-Егорий – волчий пастырь, покровитель волков. Сенька начал думать и про то, что и масть у Дюрги какая-то волчья ведь: черно-серая, будто солью пересыпан… А брови и глаза как волчья ночь. И не корень он женьшень, а именно что волк старый, хоть зубы-то все и целы. А это еще чуднее.

Но уже другому… он уступил, посторонился тогда ночью перед Дёмкой. Да, Сенька снова почувствовал тот страх при взгляде на преобразившегося Дёмку… Демьяна Гаврилыча… Было, было в бывшем батраке что-то от тех волкодлаков, про которых рассказывала им Марта Берёста.

Марта Берёста…

И ведь совсем же недавно то было, сидели они втроем, он, Анька и Ильюха Жемчужный, на взгорке в Горбунах да слушали. На лодке плавали туда, как будто в другую страну какую. Сказки Марты все преображали. Она травница была, в хате все увешано пучками сухих цветов, стебельками, кореньями. И запах-то там был такой чудной, лесной и полевой, луговой. Баба Марта не боялась одна ходить в лесу. Хотя вокруг озера лесов и не было уже. Ни возле села Каспли. Старинное село, за столько веков лес извели, земли распахали. Евграф говорил, что летописный лес Оковский до самых стен Смоленска доходил и Касплю захватывал, по Каспле шла его южная граница. А где он теперь? Отступил тот лес Оковский. И Марта за ним ходила к северу от Горбунов. Она знала этот лес. Но называла его по-другому – Волгинский, потому что простирался он от самой Волги на двести верст с гаком. Марта на целый день уходила, за несколько верст от Горбунов, любила бродить, собирать травы, грибы, ягоды и, как сказала о ней Устинья, – свои крынички, сказки-из-родничков. Были у нее и крынички про волкодлаков…

Внезапно Сеньке и вся его жизнь здесь – уже и прошлая ведь, ушедшая или уходящая, – на хуторе представилась такой крыничкой. Прыжки на дерюге с Ильюхой Жемчужным, пастьба в ночном над рекой, ловля раков в Жереспее, рассказы об отце, погибшем в войне с немцем с рогами и железным хоботом, пускающим отраву, верхом на саранче величиной с лошадь, у которой зубы как у льва, по бокам – железные крылья, а хвост как у крысы и на конце стрекало. И драки с касплянскими, набеги на сады, расконопаченная лодка Протаса, и много еще чего, всяких проказ. И школа, книжка загадочного Лилиенталя – снова немца! Уроки Евграфа, великое плавание к Вержавску, так обидно и страшно закончившееся. И наконец, свадьба, женитьба этого самого Евграфа на его матери, Фофочке, ансамбль с бородатым синеглазым Фейгелем в черной шляпе и с арфой, нашествие легкой кавалерии летучего отряда, ночная опись и потом ночное великое переселение народов, как пошутил Евграф. Утренняя стычка с сынами Ладыги под пенье соловьев с реки, у холма, озаренного солнцем, и урчанье Трутня, морда Македонского, как будто тоже озаренная солнцем, хотя оно еще до подножия холма и не доставало. Но то было какое-то другое солнце, солнце минувших времен, погасшее, но странно существующее. Наверное, этим солнцем до сих пор озарены крыши изб и теремов Вержавска…

«И я его увижу под крылом моего самолета, этот Вержавск», – вдруг твердо сказал себе Сенька.