Илья пошел к башне, не обращая внимания на окрик «Halt!».
И тогда раздался выстрел, пуля вжикнула как-то потешно и глупо над головой. Илья оглянулся. Немец подбежал к нему, переворачивая винтовку.
– Noch einen Schritt und du bist tot! – крикнул он ему в лицо.
Что-то про труп и шаг, успел сообразить Илья, прежде чем согнулся от удара прикладом в грудь.
Солдат ткнул его дулом в спину.
– Los!
Илья двинулся вниз по улице, пытаясь посмотреть, что там происходит в башне Позднякова с ревевшей коровой. Но немец снова замахивался прикладом, повторяя свое:
– Los! Los! Los!
Голос его звучал почти истерически.
Кажется, немцам хотелось быстрее уйти от ревущей башни. Может, им, как и Илье, мерещилось, что это уже и не корова ревет, а женщина. Илью мутило.
Вдруг раздался выстрел, и корова смолкла.
Немец сплюнул.
– Endlich!
Значит, из ниши подошвенного боя в стене, пришел кто-то в башню, там, в нише этой, сидели двое пулеметчиков, слева от Поздняковой… И им было наплевать, что рядом в башне сидят жители. А эти двое зачем-то схватили Илью.
Но… так он и остался жив?..
Илья не хотел думать, что стало с теми, кто спал или уже и не спал, конечно, в башне.
Они дошагали до двухэтажного каменного дома в конце улицы Тимирязева, в котором еще в прошлом веке находился полицейский участок. В подъезде у деревянной лестницы солдат что-то прокричал. Из глубины ему ответили. Вскоре ступени заскрипели, спускался кто-то… Это был офицер или сержант, он прошел по коридору, отомкнул одну дверь.
– Komm her!
И Илья почувствовал резкий тычок дулом в спину, прошел в темноте к раскрытой двери.
– Los! – воскликнул сержант или офицер, толкнул Илью и захлопнул дверь.
В комнате было совсем темно. Илья стоял, прислушиваясь к голосам за дверью. Они удалялись.
Илья сглотнул, вытянул руку, нащупал шершавую стену, сделал шаг.
– Да ты там где-нибудь и садись, – раздался спокойный голос.
Илья перевел дух. Еще постоял и опустился осторожно на пол, прислонился к стене.
– Где это бомбили? – послышался другой голос.
Илья не отвечал.
– Слышь? Где, говорю, бомбили?
Илья молчал.
– Глушеный? Немой?
Но Илья просто не мог говорить. Он боялся, что его сейчас вывернет наизнанку. Он сидел, сцепив руки на коленях, обливаясь потом и тяжело дыша.
– Случаем не ранен?
Его била дрожь.
Темнота молчала. Потом вновь раздался голос:
– Покурить бы… Нету у тебя? Эй!.. Да ты кто?
Илья не знал, спал ли он или так и сидел, слушая шорохи, звуки стрельбы и трясясь, но не от холода, на самом деле было тепло, даже под утро. И уже светало. В комнате можно было различить четверых людей. Они лежали на полу. Кто-то спал. В круглые дырки в окне проникал свет. Окно было забито чем-то, куском чего-то… наверное, это был лист железа. И его в нескольких местах продырявили, вероятно, пули.
– Ссать уже хочется, – сказал кто-то.
– Да и поссы, – откликнулся другой.
Тут Илья и вправду почуял запах мочи.
– Товарищи, ну нельзя же так. Мы же не в стойле каком-то, – раздраженно сказал третий. – Я, например, терплю.
– Ага… а у меня из ушей сейчас польется. Они же не выводят, суки. А снова по уху получить прикладом – это уж дудки.
И говоривший, кряхтя, встал, перешагнул через лежавшего слева, встал в угол и зажурчал.
– Они этого от нас и ждут, – проговорил тот же недовольный человек.
– Чего? – переспросил мочившийся со вздохом облегчения.
– Проявлений животной природы.
– У них, что ли, оно не проявляется?
Помочившийся застегнул ширинку и вернулся на свое место, но не лег, а приник к одной дырке в железном листе.
Зашевелился третий.
– Ну чего там?
– Танк стоит за башней… Эти ходят…
– Ночью бомбили. Когда нового привели. Эй, вы спите?
Илья поднял голову.
– Где бомбили?
Илья кивнул куда-то.
– Авраамиевскую церковь?
– Башню…
– Какую?
– Позднякова…
Илья слышал свой голос и не верил ему. Голос был абсолютно чужой.
– Но там же уже эти? По своим, что ли, били?
Илья не отвечал, сжав губы и вперившись в дырки в окне. Снаружи как будто кто-то приник к железу и смотрел в упор на него. Две светлые дырки глаз сверлили его.
И эти глаза были нечеловеческими.
37
В день прихода немцев село будто вымерло. Стало странно тихо. Даже собаки перестали брехать и птицы петь, хотя день стоял солнечный, июльский, синенебый, высокий. И ведь даже ласточки не реяли, как обычно бывало, над куполами краснокирпичной Казанской.
Аня только что поправилась, но не спешила на работу, уже второй день, как в больнице никого не было вообще. Все больные выздоровели внезапно.
Нет, конечно, нет. Нет. Но знали, что немцы уже захватили Демидов и движутся сюда, в Касплю. Тринадцатого июля они вошли в Демидов. И больничные палаты быстро пустели. Как и дома в селе. Люди уже давно покидали свои гнезда, будто обезумевшие птицы, – не ко времени, в разгар лета. Уезжали на подводах, нагруженных скарбом, уходили пешком, неся за плечами совсем малых детей и таща за собой санки с поклажей или маленькие тележки для перевозки бидонов с водой, гоня впереди свои маленькие стада коз, овец, коров. Птицу не погонишь, и ее били, наскоро коптили, солили, укладывали в мешки и ящики. Но продвигались эти беженцы медленно, то и дело сходя на обочину, чтобы пропустить транспорт отступающей Красной Армии.
– Как же так!.. Они уходят, уходят, – говорила враз осунувшаяся за эти дни и постаревшая мама, и серые ее глаза на загорелом худом лице, волновались, как воды озера Каспли в ненастный день. – День и ночь идут и идут… Я видела, как шофер сигналил телеге… А в телегу впрягся Дёмка. Лошади-то нету давным-давно. Колхознику уже и нельзя. Да он бы ее и пропил… Как еще телегу не пропил. Хотя это и не его, а дочки. И барахло дочкино. Своего у него уж ничего и нету. И как шоферику молодому то надоело, он и протаранил телегу, враз колесо подломилось, и вся телега завалилась на обочину и опрокинулась. Дёмка давай кричать, махать кулаками. А что толку-то. Это тебе не партийное собрание твоей ячейки.
– И что он? – спросила слабым, изменившимся за время болезни голосом Аня.
– Собирали шмотки с дочкой и отпрысками да и поворачивали назад, куда на себе столько тащить.
– Остались?
– Ну да…
– Нам бы тоже уходить надо, мама…
– Ты еще слабая. Пот, вон, прошибает, коли чуть пройдешь и что-то сделаешь. Да и куда идти? Думаешь, в Смоленске нас ждут? И оттуда люди тоже бегут. Крепость уж не защита… Нет, мы останемся и, с Божьей помощью, переждем напасть. – Она привычно осенила себя крестным знамением. – Родитель твой, чай, не коммунист, не командир. Сам пострадавший. Немцы хоть и католики, но все же христиане. Дядя Нестор, – рассказывала она дальше, – в ту войну был у них в плену. В лагере… В Восточной Пруссии. В Алленштейне. Это недалеко от Кёнигсберга. Там подружился с музыкантом Игнацем… Конечно, звал его Игнатом.
– На чем он играл?
– На скрипке. Но умел и на органе. И, между прочим, на органе он поиграл в Смоленске.
– Как?
– Как? Как… Да вот так и поиграл. Дядя Нестор пригласил его, и тот приехал, несмотря на известные трудности. В двадцать втором году. Колокола с костела сняли уже, но ксендз Жолнерович еще служил. И, узнав, что пришедший издалека в костел гость не только католик, помогавший плененному земляку, но и музыкант, он позволил ему играть.
– Ты его видела?
Мама покачала головой.
– Нет, мы уже приехали в это село…
Помолчали.
– А теперь, – вдруг проговорила Аня, – этот Игнац уже осматривает Духовскую и Успенскую на Гобзе, в Демидове…
Мама нахмурилась, повела глазами на дочь, но внезапно посветлела лицом и сказала:
– А вот это было бы и хорошо. Только уже не возьмут его в строй.
– Отца Арсения взяли. В ту войну.
– Сенькиного? – переспросила мама. – Сколько ему было?
– Не помню точно, но… наверное, пятьдесят.
– Гм… Игнацу-то много больше. Я думаю, нам бояться нечего, – проговорила мама.
– Но… они же поработители.
Мама взглянула на нее, изогнув, по своему обычаю, одну тонкую бровь. Синяя жилка на ее виске вздрогнула.
– Неизвестно.
Аня во все глаза глядела на маму.
– Неизвестно еще, – повторила та тише и покосилась на окно.
– Мама…
– Да, – сказала мама и прихлопнула ладонью по столу. – Разве они поработили нашего батюшку? Они вынудили его стать расстригой? Они угнали его на строительство какой-то дороги? Как будто в египетский плен. Они навязали всем этот собачий коммунизм?.. Будьте, как собаки, крутитесь, барахтайтесь в своре, дворняжки. А как заметили существо благородных кровей – ату его, ату, рвите на части. Благородных кровей или помыслов. Таковы новые заповеди. И еще: отрекись от родителей, будь голытьбой безродной.
Аня вздохнула.
– Что вздыхаешь? Или ненароком летчика своего припомнила? – тут же резко спросила мама.
– Да уж… эти речи не по нем.
– Да и не по другому твоему дружку.
– Нет… как раз…
– Что?
– Илья сильно переменился.
– Да ну?
Аня кивнула. Ореховые ее глаза за время болезни стали темнее, больше и печальнее.
– Что же это такое с ним случилось? – с любопытством спросила мама.
Аня пожала плечами.
– Наверное, его смоленские друзья так считают.
– Как?
Аня помолчала и ответила:
– Как ты.
Мама снова посветлела лицом и возвела глаза на икону. День назад она повесила икону Спиридона Тримифунтского вместо картины с боярыней Морозовой. Святого этого в доме Исачкиных почитали особо из-за одного случая.
Как-то отец Роман простудился и потерял голос, просто сипел и всё. Лечили его медом, водкой. Даже к бабе Марте Берёсте обратились, ну не как к знахарке, а как к знатоку трав. И та дала разных трав, наказала, как делать настой и пить. Но мало помогло.