По дороге в Вержавск — страница 67 из 114

И, словно кто-то отозвался на эти ее помыслы.

43

Ночью снова над селом вставало зарево, где-то раздавались крики, надрывно лаяли собаки. На следующий день прямо в больницу пришли две сестры Тамары. Анну позвал фельдшер.

Она вышла, обогнула корпус больницы и за беседкой увидела сестер в перепачканных сажей платьях, кофтах. Верхней одежды и вовсе не было, хотя уже настали ноябрьские ненастные дни. Девочки и так-то были черноглазы, но сейчас их глаза были чернее самой глухой осенней ночи. Они рассказали, что ночью случилось несчастье – пожар. Дом сгорел, все сараи, баня, ничего не осталось. Бабушка и дедушка спаслись, а мама погибла, она кинулась в дом за вещами, сумела выбежать и хотя бы вынести какую-то одежду, а потом бросилась в дом еще раз и больше не вышла.

Анна попросила их обождать, вернулась в больницу и, все объяснив Станиславу Маркелычу, накинула платок, пальто и пошла с девочками сперва на пепелище; а потом повела полуодетых деда Елизара, бабушку Асю, двоих девочек и их братьев к себе в дом. А куда им было деваться? Для девочек и старухи она быстро отыскала одежду. Мальчикам дольше подбирала что-то из отцовских рубашек и брюк, все им было велико. Но все же лучше, чем кальсоны и нижние рубашки в черных пятнах сажи. Дед Елизар был в пиджаке на голое тело и в кальсонах. Ему она тоже дала рубашку и старые брюки. Трепетные морщины ходуном ходили по высокому лбу старика. Он недоумевал, как это все так быстро могло произойти и зачем Люба кинулась в эту геенну огненную… Старуха Ася с большими ушами и огромными глазами смотрела на все уже как-то бессмысленно, жевала губами. Мальчишки-подростки хмурились и крепились из последних сил. А девочки, Марья и Роза, плакали безудержно.

Аня наладила самовар, поставила на стол хлеб, берестяную вазу, полную антоновских яблок, кружки, банку с липовым цветом и мешочек с ягодами шиповника, наказала Агею, самому старшему, заварить чай, как закипит самовар, и поспешила в больницу.

Там ее встретила мама Пелагия. Она уже знала о пожаре, гибели Тамариной мамы, но не ведала, что все семейство Морозовичей у них дома. Аня ей об этом сказала. Нос с горбинкой Пелагии мгновенно посерел, глаза сузились. Некоторое время она не могла произнести ни звука, лишь бессмысленно смотрела, вот как бабушка Ася. Наконец она проглотила комок и проговорила:

– Я угадывала, что Морозовичи принесут нам несчастье… – Снова сглотнула с трудом. – Рано или позднее…

– Мама, деваться им некуда.

– В Каспле еще есть евреи.

– Ты же знаешь, что дед Елизар умудрился со всеми перессориться.

Мама смотрела в пол и потерянно качала головой.

– …И что же будет с ними дальше? – спросила она, взглядывая исподлобья на дочь. – И с нами?

– По крайней мере, пока они поживут у нас.

– Ты забыла предупреждение Лёвы?

Аня молчала.

– И чем всю эту ораву мы будем кормить? – продолжала мама.

– Что-нибудь придумаем, – отвечала Аня.

– Нет, мы просто не сможем так жить, – сказала мама, качая головой. – Нет, не сможем, не сможем… Сегодня пусть у нас останутся. А завтра…

Глаза ее блестели, нос порозовел.

– Мама!

– Хорошо, послезавтра. И ни днем позже.

– Мама!.. А как же… как же эти все твои молитвы, просьбы к святым? Ведь Спиридон покровительствует всем странствующим. Уж не говоря о страждущих. И Христос говорил, что тот, кто принял странника, обездоленного, самого Его приветил.

– Но Он не призывал добровольно себя убивать, – ответила мама Пелагия. – Самоубийство грех. А это все – самоубийство и есть. Больше мне и сказать нечего.

Пожар никто не гасил, и дом выгорел дотла, так что и хоронить было некого. Но дед Елизар все-таки потащился на пожарище и наскреб праха с костями, сложил все в мешок, и велел внукам на кладбище копать яму. Да тут внезапно явились полицаи и запретили им рыть могилу. Дед Елизар спросил, как же им захоронить прах? И в ответ один из полицаев, не местный, а бывший военнопленный, схватил мешок и отнес его к мусорной куче, бросил на сучья, распорол штыком и все рассыпал. Домой внуки с дедом пришли как в воду опущенные.

Мама Пелагия приготовила на всех скудный ужин из картошки и квашеной капусты, все дети расселись за столом. Но старики от еды отказались. Только выпили поданный внучками в кружках чай.

Лицо Пелагии скривилось.

– Что ж ты руки не вымыл, Натан, – сказала она с брезгливостью бледнолицему мальчику с длинным, как у деда, носом и странными, какими-то рудыми, а не черными волосами.

Тот посмотрел на свои руки. Под нестриженными ногтями и вправду чернела грязь.

Старший, Агей, встал, взял брата за шиворот и потащил к умывальнику.

В это время на крыльце послышались шаги, кто-то дернул дверь, потом стукнул в окно. Пелагия отдернула занавеску.

– Вроде… Лёва.

Она пошла и открыла ему. Вдвоем они вернулись кухню. Все обернулись к нему. В слабом огоньке керосиновой лампы лица казались ржавыми. Лёвка Смароков громко топал. На рукаве белела повязка. За плечом торчало дуло винтовки. Но он ее не снимал и не ставил, как обычно, слева от двери. Топтался, смотрел. Все молчали.

– А-а, чаевничаете… – проговорил он.

– Хто это? – глухо спросила бабка Ася, прикрываясь большой ладонью с ревматическими искривленными крупными пальцами от света лампы.

– Жандармерия! – с удовольствием ответил ей Смароков.

Хотя он и не из жандармерии был.

Мама стягивала на груди концы платка, накинутого на плечи.

– Может… чайку, Лёва, попьешь? – спрашивала она жалко.

Лёвка в ответ обвел всех взглядом и только усмехнулся.

– Значит, все сюда передислоцировались? – спросил он наконец. – И лады. Порядок. Больше отсюда никуда не уходить.

– То есть… Лёва? – обеспокоенно спросила мама.

– Это приказ Гаховича. За этим я и пришел. – И он круто повернулся, но на выходе бросил через плечо: – Да, вас, теть Пелагия и Аня, это не касается.

И он ушел в ноябрьскую моросящую тьму с дальним собачьим брехом.

Все в доме некоторое время молчали, потом начали обсуждать сказанное, недоумевая, что все это означает.

Разъяснились странные слова Смарокова на следующий день. Анна еще была в больнице, а мама ушла раньше. Но скоро она вернулась с перекошенным лицом. Губы ее дрожали, руки теребили карманы пальто.

– Мама… что случилось?

Пелагия хотела ответить, но только кивала куда-то назад, в сторону церкви и дома. Ей не хватало воздуха. Наконец она заговорила:

– А теперь иди и полюбуйся, сама увидишь, иди, сходи… посмотри, что там у нас.

– Что? Что такое?..

– Левинсоны у нас. И еще две семьи. Все они у нас.

– Где? – не поняла Анна.

– В нашей хате, – по-деревенски ответила мама.

Анна ничего не могла понять. Они шли вдвоем домой по грязной дороге под мелким ноябрьским дождем. Мама, как могла, задыхаясь, объясняла, что в их просторном доме сделали какой-то пункт еврейский.

– Но кто? Зачем? – недоумевала Анна.

– Гахович, вот кто. – Мама остановилась и схватила дочь за руку. – Погоди!.. Нам не туда нужно идти.

– А к-куда? – заикаясь, спросила Анна.

– К Лёве! К Сумарокову! Вот к кому. Ты сейчас же пойдешь к нему! Только он и может нас спасти.

– Спасти?.. От чего?..

– От этих евреев, от того, что с ними хотят сделать.

– Что с ними хотят сделать?

– А зачем, ты думаешь, их сгоняют?

– Не знаю… Но почему к нам?

– А ты же сама все это и устроила! Я же тебя предупреждала. И Лёва предупреждал. Иди к Лёве.

Анна мотнула головой.

– Нет. Не пойду.

И она продолжила путь к видневшейся смутно в ранних сумерках церкви без крестов. Вокруг церкви на высоких деревьях граяли стаи галок и ворон. Птицы сбились в стаю, видимо, в предчувствии скорого снега. Так всегда бывало.

Дом, гудевший, как улей, смолк, когда они вошли. Ни свечку, ни лампу не зажигали. Люди, старики, дети, женщины сидели в потемках. Лица этих пришлых людей смутно угадывались в сумерках. Все они молча смотрели на Пелагию и Анну. Воздух в доме был спертый, и Анна толкнула притворенную было дверь.

– Здравствуйте! – с трудом проговорила она.

Ей нестройно отвечали детские голоса и голоса взрослых.

– Что же… случилось? – проходя, спросила Анна.

– С чем? – спросил кто-то.

– Ну не знаю… С вашими домами?

И тут вперед выступил старик Левинсон, фотограф.

– Они их конфисковали, – хрипло ответил он и развел руками.

– Конфисковали? Как это?.. Для чего?

– Для кого, моя милая, – поправил ее Левинсон, – для кого. Для других жильцов.

– Каких? Откуда?

– Наших, из Каспли.

– А… что с их домами? Снова пожары?

– Нет, моя милая, совсем нет. А в ихние дома поселились вновь прибывшие германцы. Наши-то дома для них как будто тифозные. Все это, милочка моя, называется у-пло-тне-ни-ем. В лесах завелся партизанен. И Каспля теперь будет форпостом вермахта на краю великого леса. Они ее укрепляют.

– Но… как мы все тут будем… – проговорила растерянно Анна.

– Неизвестно, – ответил Левинсон.

Но тут же послышался едкий голос его сварливой жены Бэлы:

– Почему ж таки? Как в бочке огурцы и будем.

И все заговорили, зашумели.

– Но это лучше, чем с германцем на постое жить! – воскликнул Левинсон, размахивая своим носом, как каким-то флагом.

Щеки его и срезанный подбородок, шея серебрились от щетины. Левинсон был похож на какую-то странную птицу.

– Почему? – невольно спросила мама.

– Потому что они пердят за обедом! – крикнул какой-то мальчишка.

И все сдержанно засмеялись.

– Пердят, это таки ла-а-дно, – сказал Левинсон. – Но они же искушают.

Все затихли.

– Чего ты такое говоришь, Михаэль? – спросила Бэла с испугом.

– То и говорю, – отвечал тот. – Легче упасть с рельсов, чем удержаться на них. А жить рядом с германцем, вооруженным до всех своих зубов, это все равно что на рельсах – танцевать! – воскликнул он и яростно взмахнул рукой.