фонарь бывало трудно, заклинивало. Да и вообще, какая-нибудь клякса на стекле могла ввести в заблуждение, ведь издали чужой самолет и похож на крупицу, черную мушку, и тут надо сразу сориентироваться. В небе все происходит быстро, скорости высокие. У худых, то бишь «мессеров» под полтыщи верст и выше. У «ишаков» поменьше. В общем, не зевай.
Нет уж, лучше мерзнуть в кожаном наморднике с кротовым мехом да в меховой кожаной куртке, унтах. Правда, «ишачок» с открытой кабиной уже не на английском двигателе, а на американском «райте». Ну на лицензионном.
Двигатель что надо. Поршневой девятицилиндровый, с воздушным охлаждением. И висит впереди тебя, как башня из превосходного металла. Никакой зенитке не пробиться сквозь эту башню к летчику. И пулеметные очереди, если бьет в лоб, не страшны. Ну, тут надо успеть пригнуться хорошенько.
Короче, ол райт, как говорят эти американцы. Арсению все эти тяжелые месяцы первого года войны везло.
В газете появилось сообщение о только что подписанном соглашении между СССР и США о взаимопомощи. Ленд-лиз, это ол райт. Американцы поставляют бомбардировщики «Дуглас», «В-25», истребители «Томагавк» и «Аэрокобра». Арсению хотелось бы попробовать полетать на этой «кобре», говорят, отменная лошадка, на ней скачут Покрышкин, Речкалов, Гулаев, братья Глинки. Самолет с автомобильной дверцей? Это что-то… А ведь удобно и безопасно, всегда можно открыть в случае чего. Сзади бронестекло. Два пулемета, пушка тридцати семи миллиметров со снарядиком больше полкило, ого. Это потому, что мотор сзади и можно навешивать тяжелое оружие спереди. Говорят, он норовист с задней предельной центровкой, тут же и сваливается в штопор. Но таков и его «ишачок». Зато какова маневренность!..
И главное, есть рация. А на его «ишачка» вроде тоже радисты установили рацию, но после одного полета она прочно умолкла. С собратьями приходится переговариваться жестами, будто немые, но, в отличие от обычных немых, кроме жестов рук и мимики у них есть крылья: качнул крыльями – внимание!..
Арсений оглянулся, ища своих напарников – лейтенантов Карпухина и Самоедова.
Но они еще не прошли облачный фронт.
А он уже купался на своем «ишачке» в синеве, залитой солнцем. Облака внизу казались снежной равниной, какой-то запредельной тундрой. От этих переходов из одного мира в другой всегда дух захватывало. Но и так мир летчика был другим, отличным от мира пешеходов, от мира пехоты, танкистов, да кого угодно. Только еще, пожалуй, моряки могли представить живо эту стихию небесную. Остальные – нет.
И моряки, и летчики, погибая, проваливались на дно. И те и другие знали особенную силу, свирепость и свободу стихии. Но все же этой свободы у летчика больше. На самолете можно нырять вниз, взмывать вверх, лететь в любую сторону.
Конечно, топлива было рассчитано на полтыщи верст, но можно было подвесить запасные баки и лететь дальше. Правда, при встрече с противником от них следовало сразу освободиться, чтобы не мешали маневрировать и не грозили взрывом от попадания пуль. Это были баки из прессованного, пропитанного клеем картона – фибры, емкостью девяносто три литра. Подвешивают их под крыльями. С ними можно даже пикировать с углом в шестьдесят, ага, и закладывать виражи. Но скорость снижается на двадцать километров в час… Зато полетное время увеличивается на час.
Жизнь летчика, конечно, другая, чем у пехотинца или танкиста. Прежде всего, летчик – единица. Ну, по крайней мере, в одноместном самолете. Хотя и почти всегда приходится действовать сообща, в звене, эскадрилье. Как и сейчас…
Но ни Карпухина, ни Самоедова Арсений так и не увидел над облачной тундрой. Где же они? Не пробили еще облачный слой? Он и вправду довольно обширен оказался.
Поднялись они по тревоге. Поступило сообщение о двух бомбардировщиках, идущих на Ржев. Им надо было перехватить немца где-то в районе Земцов, следовательно, сразу надо было идти строго на юг.
И Арсений направился туда. Поселок находился поблизости, в полусотне километрах.
…И внезапно он увидел самолет, идущий в противоположном направлении. Чей?
Арсений приближался. И уже различил вытянутую форму «юнкерса» со светлым подбрюшьем. Один «юнкерс» повернул? А другой уже сбит Самоедовым с Карпухиным?.. Там, откуда летел «юнкерс», ровная тундра облаков как раз вздыбливалась рваными горами. Возможно, туда сразу и направились лейтенанты, нетерпеливый чернявый гродненский Перец Самоедов и спокойный, как индийский Будда, Серега Карпухин с крепкой мускулистой шеей и упрямым взглядом. Перец – не кличка, имя, еврейское. А и правда, нетерпение его таково, будто жжется перец в одном месте, ха-ха…
Еще несколько секунд Арсений соображал, что предпринять, преследовать Ю-88 или все-таки идти к намеченной трассе немецких бомбардировщиков на Ржев? До Земцов еще было двадцать километров…
Но если Перец с Буддой уже сбили второго, то, что же, он, командир звена, поспеет к шапочному разбору? И у него будет пустой вылет, каких уже и так немало. И майор Парыгин, кэп, снова начнет ворчать, как потревоженный в берлоге медведь, – злят его пустые вылеты. Ему хорошо только тогда, когда его асы нанизывают на рогатину, как он говорит, худых волчар. У Парыгина крупная медвежья башка и плечи, заросшие шерстью, и во всем поведении медвежья какая-то повадка. Любимая шутка: «Таежники знают, что малина – самое лучшее слабительное средство. Особенно когда в ней сидит медведь». Он родом из Канска, что где-то в Красноярском крае, сын охотника-промысловика. Добродушный, пока ему не наступят на лапу.
Ну вот и наступили, он и выдернул и повернул рогатину.
А комиссар Салазьев хмыкнет, поведет своим носом-сапожком, пошевелит щеточкой усов, взглянет этак задиристо-глумливо и про себя наверняка вновь скажет, что шахтер-стахановец и в небе должен быть таковым. Хотя Арсений ему в тот первый раз уже разъяснил, что стахановцем он стать так и не успел, ушел в летное училище. Да и не было у других таких условий, как у Стаханова, когда он перекрыл норму добычи в четырнадцать раз. А за эту реплику Салазьев уже ухватился, начал дергать, выспрашивать. Арсений тысячу раз пожалел, что сорвалось с языка, и всячески отнекивался и в конце концов сознался, что просто до сей поры люто завидует Алексею Григорьевичу Стаханову, ведь тот, как и Арсений, начинал в шахте коногоном. А вон каких высот добился.
…Но на самом деле Арсений был счастлив и на своей высоте. В шахте он продолжал мечтать о небе. И – вырвался.
Временами ему снится шахта, угольная кромешная тьма, фырканье лошади, стук вагонетки, тяжелое дыхание. И бесконечность проходов и лет. Будто уже долго он там, но подъемник оборвался, и выхода нет и не будет. Это настоящий кошмар.
Но когда он все-таки заканчивается и Арсений распахивает глаза, трудно дыша и мгновенно понимая, что это был сон, что из шахты он давно вышел и никогда не вернется туда, и более того, он не просто вышел, а завоевал право на небо, – вот тогда он переживает ни с чем не сравнимое чувство. Это блаженство, экстаз, высшее счастье.
А отстранить от полетов могут запросто. Арсений был свидетелем того, как из-за каких-то пустяков ломались судьбы летчиков. Из-за пьянки, дурацкого анекдота, неверного шага, истолкованного как трусость. И никакие уговоры, клятвы, даже слезы – лили слезы задубелые вояки, а как же, – ничто уже не могло переменить судьбу летчика, вновь обреченного стать пешеходом, в лучшем случае – в технической службе аэродрома, а то и в пехоте.
И Арсений боялся комиссара Салазьева.
…И решение уже было принято. Для атаки необходимо набрать высоту. И Арсений потянул ручку управления. Самолет послушно пошел в синеве вверх, вверх. Но немец его уже заметил. И стрелок дал длинную очередь из двух спаренных пулеметов.
Арсений даже не услышал, а скорее почувствовал эти свинцовые бритвенные струи, пронесшиеся где-то рядом. Стрелок жаждал сбрить его жизнь напрочь.
Арсений забирался еще выше, а потом бросил самолет вниз.
Ю-88, зеленый, с желтыми концами крыльев и крестами на них и на хвосте, в два с половиной раза больше И-16, как будто недвижно лежал, распластавшись на облаках, как будто это была какая-то новогодняя игрушка на вате, – у Арсения мелькнуло воспоминание о том, что командирскому сыну такую кто-то и подарил однажды. Но стволы пулеметиков выхаркивали с огнем совсем не игрушечные штучки. В одном из боев выпрыгнувшего из горящего «яка» летчика Левона Паатяна такие пулеметы превратили в дуршлаг. Потом его никто не мог узнать. Они растерзали его своими клювами-сверлами. Хотя до этого кто-то вел речи о якобы рыцарских замашках летчиков люфтваффе. Но выпрыгнувший на парашюте соперник разве не заслуживает – не жалости, а снисхождения? Жизни? До следующего раза?
Арсений до этого случая так и считал. И как-то не тронул сбитого летчика, упавшего брюхом на молодые сосенки, выскочившего из кабины и задравшего голову к подлетающему самолету Арсения. Пальцы немели на гашетке, одно движение – и этот парень в короткой коричневой кожаной куртке с меховым воротником, в шлемофоне, с кислородной маской на лице, мигом превратится в рваный труп… И ведь в мозгу тогда вспыхнуло воспоминание из детства – воспоминание о немце рогатом и с хоботом, отравившем его батьку… Но летчик уже сорвал маску. Из-под шлема выпали светлые волосы, распавшиеся на два крыла, как у Ильи… Арсений пролетел мимо, качнул крылом. До следующего раза, Ганс, если, конечно, выживешь и не будешь взят в плен.
Но после расстрела Левона, – и Арсений ничем не мог ему помочь, весь боекомплект закончился, – не было уже и речи о каком-то там рыцарстве, к черту! Тевтонца надо истреблять. Либо он истребит безжалостно тебя, твоих друзей, твоих родных. Эта война сразу зачеркнула какие-то правила, понятия. Она была бесчеловечна. Никто никого не жалел. И своих жалели, только исходя из целесообразности. Через год войны Арсений вполне постиг эту философию.
«Ишачок» закладывал вираж над Ю-88. Конечно, истребитель был рядом с ним, как оса над летящей рыбиной, что ли…