– Мать никогда ничего не боялась. Она не запрещала мне готовить. Ей нравилось приходить домой, видеть чистую квартиру и садиться за горячий ужин. За покупками я ходила, в основном когда были распродажи, но довольно часто я баловала себя новым пеналом или чем-то еще. Каждый понедельник после школы я заходила в книжный на площади Риддерволдс-пласс [25] и выбирала то яркие открытки, то карандаш с розовым ластиком на конце, то очередной пенал. Пеналов никогда не бывало слишком много.
– Сегодня родителей, взваливших на своего восьмилетнего ребенка ответственность за все домашнее хозяйство, включая готовку еды, обвинили бы в грубом пренебрежении родительскими обязанностями.
– Именно. И я бы никогда не подвергла собственных дочерей ничему подобному. В то же время я прекрасно помню ощущение того, что мне доверено важное дело, что мать без меня не справится, что мы без меня не справимся. Особенно осенью, когда летние каникулы наконец заканчивались и начинались трудовые будни, школа, уроки и прочая рутина. Я никогда не любила каникулы.
– Неужели тебе никогда не хотелось жить в нормальной семье?
– На мой взгляд, того, что можно назвать нормальной семьей, не существует. Везде я наблюдаю разочарование, недовольство, непонимание – у пациентов, в семье у Акселя, да посмотри хотя бы на вас с Линдой. Мне это напоминает захват заложников или дикие джунгли, где всегда прав сильнейший.
– Да, но… не у всех ведь так. По крайней мере, не всегда.
Бьёрн принялся убирать после ужина. Я смотрела, как он собирает все остатки еды в один контейнер, а пустые контейнеры ставит друг на друга. Мне нравилось наблюдать за его сильными руками и решительными движениями, за тем, как он тщательно развешивает выстиранное постельное белье на старой сушилке так, чтобы оно занимало как можно меньше места и при этом высыхало как можно быстрее. Мне никогда не надоедало наблюдать за тем, как он делает это. Точно так же я любила смотреть, как он заправляет постель, как натягивает простынь, пока не будет ни единой складки.
– Этому меня научили в школе для новобранцев, – сказал как-то Бьёрн.
Это заставило меня вспомнить одну из давнишних садовых вечеринок в Гренде, где все мужчины наперебой хвалились тем, как им удалось отмазаться от армии. Одни притворялись, что у них психическое расстройство, другие жаловались на мнимую боль в спине или близорукость, но все как один гордились тем, что им удалось выкрутиться обманом.
А сейчас рядом со мной Бьёрн расхаживает в старом материном ярко-желтом халате и выполняет работу по дому. Халат едва достает ему до локтей и бедер и буквально трещит на нем по швам.
Я говорю:
– Иногда мне хотелось, чтобы мать была чуточку больше похожа на родителей других детей, чтобы она хоть иногда интересовалась, как у меня дела в школе, как настроение. В то же время я видела, как другие матери устало задавали одни и те же вопросы, а дети машинально на них отвечали. Я замечала, что отцы вовсе редко что-либо говорили и, сидя за общим столом, молча жевали, глядя в тарелку, видимо не считая должным вносить лепту в семейное общение. Видя, как другие дети не могут оставить тарелку, не доев все до конца, как они вынуждены спрашивать разрешения выйти из-за стола, я чувствовала себя животным, которое только что резвилось на свободе в лесу, а теперь вдруг оказалась в стойле и увидела своих собратьев на привязи. Им, конечно, подавали готовую еду и убирали за них мусор, но они должны были питаться и спать по расписанию. Были и более экзотичные семьи, и поход к ним в гости напоминал заграничную поездку, когда поначалу все любопытно, но очень скоро хочется домой.
– А твой отец как-то участвовал в твоей жизни?
– Я ездила в Драммен один раз в месяц, на выходные. Всякий раз, садясь в поезд, я мучилась от мысли о том, что мне придется следовать многочисленным правилам, существующим в других семьях, в особенности в этой семье, и после визита к отцу я была всегда выбита из колеи. Мать обращалась со мной как со взрослым человеком чуть ли не с моего рождения, тогда как в Драммене существовала четкая граница между взрослыми и детьми, так что я могла выдохнуть, только вернувшись домой. А я ведь могла просто перестать туда ездить, отчего всем стало бы только легче. Сейчас я осознаю, сколько тогда было недомолвок и недопонимания. Сколько бессмысленной обязаловки и тщетной борьбы.
– Я помню, как мы однажды ездили в Драммен вместе на чью-то свадьбу. Помнишь?
– Очень смутно. Наверное, это была свадьба одной из моих единокровных сестер.
Единокровная сестра, единокровный брат – почему нельзя их назвать просто «сестрой» или «братом», сказали мне в Гренде, когда я как-то раз упомянула, что у меня есть две единокровные сестры и один единокровный брат. Сейчас это кажется смешным, как раньше люди замалчивали некоторые вещи, лишь бы сохранить лицо, однако мы сейчас занимаемся ровно тем же – замалчиваем проблемы, чтобы произвести должное впечатление. Просто теперь мы приукрашиваем реальность другими способами. Мы говорим «дети моего мужа», а не «пасынок» и «падчерица»; «братья и сестры», а не «единокровные братья и сестры» или «единоутробные братья и сестры»; мы говорим так, даже когда речь идет и о малолетних преступниках, и о двухметровом бородатом детине семнадцати лет. Мы делаем вид, что разницы между полами не существует, причем исключительно из добрых побуждений, однако не стоит забывать, что и раньше все делалось из добрых побуждений; и из этих же побуждений мы украшаем нашу действительность, желая приблизить ее к идеалу. Так было и будет всегда.
– А как реагировала на все это жена твоего отца? Как они вообще с этим справлялись?
– Осе – психолог. В то время она работала с заключенными, причем с самыми тяжелыми случаями. Сложно поверить, но именно она настаивала, чтобы я чаще приезжала к ним в Драммен, и именно она предложила мне поехать с ними в отпуск. Возможно, потому, что я давала ей очередную возможность всем доказать, что она способна выдержать то, что не под силу больше никому, – будь то спокойно разговаривать с убийцами малолетних детей или провести выходные с результатом мужниной неверности, причем с женщиной, которую он, напившись, всякий раз называл моя великая любовь.
– Совсем как у нас.
– Никогда об этом не думала.
– Пойду сварю кофе. Ты будешь?
– С удовольствием.
Бьёрн собирает мусор после ужина, идет на кухню и начинает возиться с гейзерной кофеваркой.
Осе хвалила меня за то, что я самостоятельно научилась читать, за то, что я могла почистить картошку, а то и приготовить целый ужин, за то, что у меня всегда были оценки лучше, чем у ее собственных детей. Но даже Осе рано или поздно, будучи живым человеком, давала слабину. Во время ужина она могла, например, показать мне в газете фотографию изувеченной жертвы насилия со словами: «Подумать только, как плохо должно быть человеку, чтобы он сделал с другим человек нечто подобное», и я тут же начинала читать всем лекцию о личной ответственности – разумеется, вдохновленная сентенциями матери, ее лозунгом всегда было: «Выполняй свой долг, отстаивай свои права!» [26] – а Осе смотрела на меня и давала мне выговориться. Затем она могла обратиться к моему отцу со словами: «Да, дочь у тебя своенравная», если он вдруг оказывался рядом, что скорее было исключением, ведь обычно он только встречал меня на вокзале и провожал на обратный поезд.
Бьёрн возвращается с кофе.
– Большое спасибо.
– Разве Аксель не варит тебе кофе?
– Варит. Если я его прошу об этом. Аксель хороший. Он делает все, о чем я его прошу. Но он не делает ничего по собственной инициативе, если только речь не идет о лыжах в том или ином виде. Забавно смотреть, как он справляется с, как ему казалось, непосильной задачей, например, бронирует поездку через Интернет. Если он знает, что благодаря этой поездке окажется в месте, где есть снег, подготовленные трассы и стартовый номер, то он горы может свернуть.
Бьёрн кивает и улыбается, словно знает, о чем я говорю.
– А как к тебе относились твои единокровные сестры и брат?
– Они всегда вели себя вежливо по отношению ко мне. По крайней мере, мне не запомнилось ничего такого. Знаешь, порой мне кажется, что природа наделила меня удивительной способностью вытеснять из памяти все плохое, превращать все происходящее в нечто положительное. Людей шокируют отдельные детали моих рассказов о детстве, однако для меня самой все эти неприятности отскакивали как об стенку горох. Или я просто видела все с самой позитивной стороны. Например, отец всегда был гораздо более веселым и разговорчивым, когда провожал меня на поезд, чем когда встречал. Я объясняла себе это тем, что, отвозя меня на вокзал, он радовался тому, что я пробыла у них два дня; когда же он встречал меня, он машинально задавал стандартные вопросы, знакомые мне по семьям друзей, а я отвечала с энтузиазмом, многословно, чтобы избежать неловких пауз, которые смущали нас обоих, и произвести хорошее впечатление на возможных наблюдателей – но, конечно, кроме нас двоих, в автомобиле никого не было, – показав, что отец и дочь вовлечены в активный диалог. Однажды, когда мне было двенадцать-тринадцать, я села на велосипед и поехала из Осло в Драммен, чтобы устроить всем сюрприз. Моя уверенность в том, что мой неожиданный визит всех обрадует, лишний раз доказывает, в каких розовых очках я жила. Когда я добралась до дома отца, он копал в саду. «Привет, отец», – сказала я, запыхавшись от езды по холмам. Мне не терпелось поведать ему, что я сама, в одиночку, преодолела путь от Осло. Никто из его детей в Драммене не сделал бы этого, хотя все они была старше меня. Не то чтобы они не осилили этого, просто им бы не пришло это в голову. Отец обернулся: его глаза сузились, а губы скривились, но он тут же собрался. Я решила, что он утомился от работы в саду – снова заработал мой толковательный механизм. Прош