Речь Посполитая — просуществовала до 1939 года, когда ее полюбовно разделили между собой коммунистическая Россия и нацистская Германия. Увы, в 1939 году Пилсудского уже не было!
Лу
Лу так сосредоточенно укутывала розовые кусты на зиму, что не заметила, как к ней, крадучись, подошла Маришка и спросила:
— Почему ты плачешь, мами Лу?
— Что ты выдумала! — вспыхнула Лу. — Ты же знаешь, я никогда не плачу!
— Это ты только так говоришь, а сама плачешь — у тебя слезы блестят на щеках.
Лу не нашлась, что ответить — Маришка давно уже не была пухлой маленькой девочкой, которую так сладко было тискать и прижимать к груди. Ей уже минуло семнадцать, она стала тоненькая и востроглазая, и от нее трудно было скрыть и непрошеные слезы, и оправданную печаль.
Лу и вправду плакала — наверно, от жалости к своему саду, который с каждым годом выглядел все хуже. А может, она плакала, потому что кончилась война? Странно, не правда ли? Ведь она так ненавидела войну! Война унесла немало ее друзей — немецких и русских, унесла сыновей многих друзей и ее любимого садовника Петера, без которого ей так и не удалось сохранить былую красоту сада.
Лу плакала, потому что война кончилась революцией, а революции она ненавидела даже больше, чем войны. Война разрушала жизнь, но после нее жизнь могла возродиться. Зато революция разрушала саму основу, на которой строится и созидается жизнь, а значит, после революции жизни негде будет зародиться.
Лу еще не знала, какие беды принесет ей вчерашняя революция в Германии, но уже хорошо знала, что натворила прошлогодняя революция в России. Эта революция навек лишила ее родного гнезда — петербургская квартира покойных родителей была конфискована новой властью и распределена между многодетными семьями, члены которых толком не умели спускать воду в уборной. Об этом ей написал ее брат, хирург, — его просто выбросили на улицу, и он стал бы бездомным, если бы его не приютил Федор, бывший лакей семьи Саломе, захвативший их семейную дачу.
Потерю семейного гнезда Лу ощущала так же болезненно, как потерю друзей. Правда, не все друзья погибли на войне, некоторые сами покончили с собой. Ее бывший возлюбленный, красавец Виктор Тауск, вернулся с войны с мучительной психологической травмой и умолял Фрейда принять его как своего пациента. Но Фрейд по какому-то непостижимому для Лу капризу категорически отказался. Лу не решалась приписать этот отказ простой ревности старого самца к молодому, но эта мысль все же напрашивалась. Особенно после того, как ассистентка Фрейда, к которой великий человек послал своего строптивого коллегу для психоанализа, влюбилась до безумия в своего пациента. Узнав об этом, Фрейд запретил ассистентке продолжать сеансы с Тауском, и тот, в приступе отчаяния, покончил с собой.
Лу не винила себя в его смерти — Виктор расстался с жизнью не из-за нее, их роман давно себя исчерпал. И не из-за несчастной любви — он был благополучно обручен с прелестной молодой пианисткой, которая его обожала. И даже не из-за душевных травм, причиненных войной. Оставалось только одно объяснение: он убил себя из-за Зигмунда, которого Виктор боготворил и который его отверг. Что ж, ариец Карл Юнг такой разрыв пережил и поднялся из праха, а еврей Виктор Тауск не смог, слишком нежная была у него душа.
Как ни странно, Лу винила себя в другой смерти, случившейся давно, задолго до войны, но все еще ею не пережитой. Странной смертью погиб ее самый первый и самый верный друг Пауль Рее, который порвал все отношения с нею, когда она вышла замуж за Карла. Он навсегда уехал из Берлина, и все ее письма к нему возвращались нераспечатанными. Пауль поселился в Швейцарии, никогда не женился, получил диплом врача и бесплатно лечил бедных. Любил бродить по горам и карабкаться на скалы и однажды утонул в глубоком горном озере. Он был искусным скалолазом и отличным пловцом, и потому его неожиданная гибель оставила у всех, кто его знал, привкус самоубийства.
В самоубийстве Пауля Лу винила себя — она и впрямь разрушила его жизнь, и эта вина разбивала ей сердце. Впрочем, ее стальное сердце не так просто было разбить, она тут же нашла себе утешение — одну жизнь она сгубила, зато другую спасла. Перед самой войной к ней неожиданно, без предупреждения, явился Рильке. Именно не пришел, не приехал, а явился — Лу сидела в саду и вдруг увидела медленно приближающуюся к дому знакомую фигуру, не идущую, а медленно-медленно выплывающую из тумана. Она не сразу сообразила, кто это — Райнер шагал неуверенно, как слепой. Потом он объяснил, что от волнения плохо видел.
Лу подошла к забору одновременно с Райнером, и они протянули друг другу руки. Их ладони встретились в воздухе и застыли, они оба были потрясены радостью прикосновения, и Лу поняла, что перед ней стоит не прежний запуганный мальчик, а совсем другой человек. Она перестала опасаться, что он, как бездомный пес, ляжет на ее пороге и заскулит, — он был теперь не просто скромный малоизвестный поэт, а Райнер Мария Рильке, величайший поэт всех времен и народов. И этим титулом наградила его она, Лу Саломе!
Несколько часов просидели они рядом, вспоминая прошлое и всматриваясь в будущее, и говорили, говорили, говорили, как когда-то в пору их великой любви. Это были счастливые часы, и память о них стерла слезы со щек Лу. И сквозь печаль начали проступать светлые мысли о том, как совсем скоро она отправится в свой кабинет, который устроила в полуподвальной квартирке их с Карлом дома. Туда придет ее пациент, такой же юный, каким был ее Райнер в пору их любви, и, лежа на ее фрейдовской кушетке, будет посвящать ее в свои беды, а она встанет на колени перед кушеткой и утешит его самым лучшим медицинским приемом, которым владеет только она.
Граф Гарри
Как-то в бессонный ночной час Гарри кольнула острая тревога — чем он занимается, на что тратит свою короткую жизнь? Уже проходит в суете 1920 год, графу Гарри минуло пятьдесят, а он все еще мечется, бьет тревогу, пишет проекты для Лиги Наций, воображая, что спасает человечество. Ведь это все пыль, прах и суета сует — никто не спасет человечество, если оно хочет себя погубить, и уж, конечно, не граф Гарри Кесслер. А что за люди вокруг него, не люди, а людишки! С какими людишками ему теперь приходится постоянно иметь дело, с мелкими, самовлюбленными бездарями, которым просто чудом попал в руки штурвал мировой истории.
А ведь в ушедшие славные времена он общался с гениями, с великими артистами — правда, чего скрывать, самовлюбленными многие из них тоже были, но у них имелись для этого основания. Они блистали, сверкали, они излучали идеи и видения, а сегодня все это кануло в Лету. Гарри чуть было не заплакал от огорчения и понял, что в эту ночь он уже не заснет.
А утром случилось чудо: ему позвонил директор берлинского музыкального театра и попросил разрешение поставить на своей сцене балет Гарри «Легенда об Иосифе». От композитора Рихарда Штрауса они получили не только разрешение на постановку, но и согласие дирижировать оркестром. Гарри положил трубку, не совсем поверив, что кто-то среди разброда и разрухи хочет поставить его балет, который когда-то был его главным творческим достижением.
Поверить было трудно — балет не вписывался в сегодняшний хаос, он принадлежал другому времени, другой эстетике, другому представлению о жизни и смерти. Поверить было трудно, но очень хотелось, и Гарри стал вырывать минутки из своего сурового расписания борца за мир, чтобы хоть иногда ходить на репетиции. Они одновременно утешали и разочаровывали его — оркестр был отличным, как и положено немецкому оркестру, танцоры — умелыми и грациозными, но на берлинской сцене не воссоздавалась магия дягилевской постановки. Когда-то в Париже, едва белый ангел русского балета взлетал над сценой, коллективное сердце зрительного зала на миг замирало и в наступившей тишине было слышно дыхание вечности. Но здесь рассчитывать на такой эффект не приходилось.
Впрочем, это не помешало успеху нового спектакля. Люди так устали от житейской дисгармонии, что с наслаждением погружались в слаженную композицию условного действа. Сквозь щелочку в кулисах Гарри наблюдал за лицами зрителей — хоть того, прошлого, навек ушедшего трепета они не испытывали, но простое удовольствие получали. И вдруг в поле зрения Гарри вплыло знакомое лицо, настолько неуместное в этом зале, что Гарри не сразу его узнал, а узнав, ахнул — Альберт Эйнштейн собственной персоной!
Не прошло и недели, как графу представилась возможность провести несколько часов в обществе великого ученого. Председатель группы германских пацифистов предложил графу войти в состав делегации, направляющейся в Амстердам на международный конгресс профсоюзов. В поезде Гарри по взаимной симпатии оказался в одном купе с Вальтером Ратенау, Эдвардом Бернштейном и Альбертом Эйнштейном, на что кто-то из завистников прошипел из коридора: «Обратите внимание, господа, наш аристократ предпочитает евреев».
Он был не прав, граф Гарри предпочитал не евреев, а интересных собеседников — не его вина, что ими оказались три еврея. Равномерное движение по рельсам располагало к непринужденной шутливой беседе, тем более что и Бернштейн, и Ратенау недаром слыли испытанными остряками. В купе было весело и шумно, и только великий Альберт помалкивал. Лишь однажды в ответ на какое-то непочтительное научное заявление Вальтера ученый сказал серьезно, что Бог отличается постоянством — например, вес атома железа в любой части вселенной оказывается величиной постоянной, — тогда как развращенное воображение человека может изменять что угодно и сколь угодно.
В душе Гарри вспыхнуло мгновенное желание поддразнить Эйнштейна, и он решился на каверзную шутку, сказав, что такое постоянство говорит о тупости Бога, тогда как изменчивое воображение человека свидетельствует о высоте его интеллекта. Но Эйнштейн не согласился с шутливым тоном Гарри — он объявил, что чем глубже он постигает тайны науки, тем больше восхищается высотой божественного интеллекта. Все три шутника смущенно замолкли.