Почти касался Монтеса рогами.
— Ole, Montes! — гремели аплодисменты.
Но бык всё не наклонял головы, как следует, для удобного удара.
Но вот он, наконец, остановился, роя копытами песок, нюхая огромное кровавое пятно.
Остановился, исподлобья глядя на тореро, готовый броситься…
В руке Монтеса сверкнула шпага.
Он нацелился.
Бык кинулся — и вопль ужаса вырвался у четырнадцати тысяч человек
Монтес взлетел над головой быка. Перекувырнулся в воздухе, сверкнул золотом на солнце — и, как пласт, шлёпнулся на землю.
Сгоряча он было вскочил, — но зашатался и упал на руки подбежавших матадоров.
Его пронесли мимо меня.
Он был без сознания.
Голова запрокинута, лицо, как полотно, остановившиеся стеклянные глаза. Судорога муки исказила лицо.
А из распоротого живота по золотому костюму лилась кровь, — точь-в-точь, как из распоротого паха лошади.
Его провожали аплодисментами.
Жидкими и снисходительными аплодисментами разочарованных зрителей по поводу неудавшегося спектакля.
Жалкими аплодисментами, быть может, последними в его жизни.
Аплодировали немногие. Большинство было занято свистом матадорам, которые изменнически, «подло», сбоку убивали кинжалами быка.
Изо всех животных только человек, приговорённый к смерти, без борьбы отдаёт свою жизнь и без сопротивления идёт на казнь.
Бык боролся. И умирал теперь под крики:
— Ole!
Бой продолжался без перерыва на секунду.
Появлялись новые и новые быки.
Но бился уж один Бомбита.
Когда толпа выходила из цирка и раскупала на память окровавленные бандерильи, — из отделения, куда утаскивают убитых быков, и из отделения, куда утаскивают запоротых лошадей, — слышались глухие удары топора и хруст костей.
Мясники и живодёры обдирали шкуры с тёплых, ещё дымившихся трупов, рубили туши и развешивали по крючьям.
Завтра нищая Триана полакомится мясцом!
Убито шесть быков и пятнадцать лошадей.
Сколько еды!
Монтеса отвезли домой, к старухе-матери.
Телеграф сегодня срочными телеграммами известит всю Испанию о несчастии.
С завтрашнего утра рассыльные едва будут поспевать приносить груды телеграмм со всех концов страны.
Газеты всех городов утром и вечером будут сообщать по телеграфу. бюллетени об его здоровье.
Целый день у дома раненого тореадора будет стоять толпа, ахающая, охающая, плачущая вместе с его старухой-матерью и спрашивающая:
— А что, Антонио успеет поправиться к бою быков во время ярмарки?
В отеле я встретил элегантную англичанку.
Она кивнула мне головой, как другу, и, сияющая, возбуждённая, спросила:
— Тот самый, которого вы мне указали вчера? Которого я сняла?
— Тот самый, тот самый, madame!
— О, как мне вас благодарить! Как мне вас благодарить!.. Позвольте познакомить вас с моим мужем!
Довольно чёрный вид неблагодарности.
Великолепный англичанин любезно улыбался и говорил, неимоверно коверкая слова:
— Ah! Ça amusera nos amies, ça![75]
Поездка не даром!
Попасть на бой, где бык запорол тореадора!
Такая удача выпадает туристу не часто.
И иметь ещё фотографию запоротого тореадора, знаменитости!
— Ah, ça amusera nos amies, ça!
Сказать по правде, я сам, в глубине души, не был недоволен, что попал на такое исключительное зрелище.
Таков культурный человек.
Святая неделя в Севилье[76]
Как будто средние века тучей проходят над Севильей, — и тень их покрывает весёлый, радостный, смеющийся солнцу город.
Весь город в трауре. Мужчины в чёрном. Женщины в чёрных мантильях имеют вид монахинь. Ни цветка в волосах в эти дни печали.
Езда по городу воспрещена.
В церквах молчат органы, молчат колокола.
Там, здесь, по всему городу раздаются похоронные марши.
От этого безотрадного рыданья флейт и валторн нет спасения, некуда бежать в этом лабиринте узеньких улиц, который называется Севилья.
Из каждой трещины, называемой улицей, несутся эти плачущие звуки.
Мы стоим на одной из площадей.
Из узенькой улицы показывается шествие, страшное и странное в наше время.
Сверкая на солнце шлемами, латами, копьями, мечами, щитами, идёт центурия римских солдат.
Несут римское знамя.
— S. P. Q. R.[77]
Осенённое орлом.
За центурией, по два в ряд, с зажжёнными свечами, идут «братья», члены конгрегаций, в длинных одеждах, в высоких остроконечных колпаках, с закрытыми лицами. Сквозь маленькие отверстия видны только глаза.
Они идут бесконечною процессией медленно, величественно, влача по мостовой свои саженные шлейфы, наклонив длинные свечи, образовав над улицей остроконечный свод с пылающим гребнем.
Это молчаливое шествие бесконечно.
Сколько ни видно вдали улицу, — по всей по ней сверкают красные огоньки, в которых есть что-то зловещее при ярком свете солнца.
Что за странное зрелище!
Словно нас вернули ко временам святейшей инквизиции — это шествие идёт к пылающим кострам,
Эти «братья» в длинных одеждах похожи на привидения.
Словно привидения средних веков разгуливают по Севилье.
Наконец, показываются священники, мальчики, размахивающие кадилами.
И за ними, в кадильном дыму, освещённая сотнями свечей, словно звёздами, убранная букетами цветов, в длинной чёрной мантии, под балдахином, — статуя Мадонны.
Её руки сложены с мольбою, на прекрасном лице скорбь и страдание. На щеках, как брильянты — сверкают слёзы.
А в глубине другой улицы над толпою движется, за бесконечной процессией другая скульптурная группа.
Голгофа.
Нечеловеческая. мука на лице умирающего Христа. Потоки крови струятся по лицу, по обнажённому телу, из пронзённых рук, ног.
Раскрашенное изображение движется, вздрагивает, и настоящий ужас охватывает вас.
Изображение как будто подёргивается в последних судорогах умирающего, а струйки крови на дрожащем теле рдеют в лучах заходящего солнца.
Кровь кажется живой.
За статуей один из истязающих себя братьев несёт на плече огромный крест, как несли его приговорённые к казни.
У некоторых древко креста круглое. Те, кто хочет истязать себя сильнее, несут кресты с четырёхугольным древком, с острыми краями, чтоб резало плечо.
За священной группой идёт военный оркестр, наигрывая похоронные марши.
Плачут флейты, рыдают валторны, тихо всхлипывают кларнеты.
И весь город, погружённый в траур, наполненный рыдающими звуками, кажется охваченным казнями и похоронами.
Процессии движутся одна за другой без конца.
И куда бы ни взглянули, — везде над толпой движутся страшные фигуры.
Везде страдание, ужас, смерть, мучения и кровь, кровь, кровь без конца.
Здесь раскрашенная скульптурная группа «Бичевание Христа». По другой улице вам движется навстречу изнемогший, падающий под тяжестью креста, Христос и Симеон Киринеянин, поддерживающий крест.
Там снятие со креста. Измученное, окровавленное тело, повисшее на узких белых полотнах.
Эти страшные процессии начинаются в среду и кончаются в пятницу.
Севильский собор тёмен и мрачен в это время.
Нет ничего сумрачнее этого колосса во время святых дней.
Все алтари и окна над ними завешены тёмно-фиолетовыми занавесями.
Кой-где во тьме мерцают огни.
И тьма собора полна ропота и шума.
Словно волны приливают и отливают, шумя камешками берега.
Едва кончается служба в одном приделе, начинается в другом.
Толпы народа приливают, отливают, как волны, шурша по каменным плитам.
Беспрестанно среди толпы, стоящей на коленях, с зажжёнными свечами, с заунывным пением в нос, в траурных одеяниях, переходят процессии от алтаря к алтарю.
С начала недели по всем перекрёсткам расклеены объявления:
«В четверг омовение ног».
Объявления кончаются советом непременно посылать детей.
Присутствовать при этом поучительном зрелище.
Омовение ног совершается во всех церквах и бесчисленных монастырях Севильи, но главное торжество, конечно, в соборе.
Перед главным алтарём, на высоком помосте, сидели двенадцать стариков, выбранных среди нищих Севильи.
Все в длинных чёрных мантиях, с белыми полотенцами через плечо.
Из алтаря, окружённый патерами и служками, вышел прелат.
Маленький, худенький старичок, очень похожий на папу.
Один из патеров, с кафедры, прочёл евангельский рассказ об омовении ног.
Старики разули правую ногу.
Патеры сняли с прелата остроконечную митру, ризы, вышитые золотом. Он остался в белом саккосе, — служки опоясали его полотенцем, — и в этой смиренной одежде прелат приступил к обряду.
Он становился на колени перед каждом стариком, лил из серебряного кувшина немного воды на ногу. Служки вытирали ногу старику.
И прелат целовал омытую ногу нищего.
Давал ему «дуро» (5 франков) и переходил к следующему.
Когда обряд был кончен, прелат занял своё место под балдахином, один из патеров стал перед ним на колени и, получив благословение, взошёл на кафедру.
Обычай, — что в этот день произносит проповедь в соборе лучший из проповедников Севильи.
Это был молодой, красивый патер, чрезвычайно энергичного вида.
Бритое лицо делало его похожим на актёра, а жесты и интонации — ещё более.
Он говорил с широкими, страстными жестами, тоном актёра, который произносит захватывающий душу монолог.
Проповедь должна была быть воинственной. Время боевое. Парламент борется против конгрегаций, обладающих огромными богатствами и отбирающих все деньги у населения.
— Вы видели поучительный пример любви к бедным, — гремел проповедник, — прелат целовал ноги нищим! Но как надо любить бедных? Каким помогать? Как сделать, чтоб ваши деньги попали в руки достойных? Вы видите тела людей, покрытые лохмотьями? Вы видите внешность! Кто видит их душу? Духовник, священник! Он один знает человека всего. Он один может указать достойного помощи. Бойтесь, чтоб ваша помощь не принесла вреда! Не сделала более сильным злого, не поощрила негодного, не пошла на порок, на преступление! Обращайтесь к церкви, чтоб через неё с осторожностью оказывать помощь бедным! И церковь, чтоб помочь вам, основала конгрегации, помогающие бедным. Обращайтесь к конгрегациям! Через них помогайте! Пусть они распределяют вашу помощь так, чтоб она действительно оказала пользу!