Выпив пять-шесть «боков», он отправляется домой спать.
А на завтра снова обед в аристократическом или просто богатом, — теперь это одно и то же, — доме. Пишон опять читает стихи и потом опять ругательски ругается за то, что его оскорбили, заплативши.
Так оскорбляют Пишона каждый день. Впрочем, что ж это я рассказываю всё в настоящем времени? Это было. Этого больше нет.
В прошлом году я встретил Пишона в одном аристократическом кабачке на Монмартре.
Он был, как всегда, красный, потный, полупьяный, в лоснящемся фраке и взъерошенном цилиндре.
— Вы не на вечере, cher maitre! Или уже ушли, получивши оскорбление?
— К чёрту! — отвечал он. — Я бросил этих скотов, мерзавцев, негодяев, ничего не понимающих в поэзии! Довольно с меня этих свиней.
— Как, maitre? Вы больше не ведёте светской жизни?
— Иногда… бываю… в избранных домах…
«Избранными домами» Пишон называет те, где платят не менее трёхсот франков.
— Тоже скоты… Но сноснее!
— Чем же вы теперь занимаетесь, cher maitre?
Пишон посмотрел на меня величественно:
— Театром!
— А? Вы драматический автор? Поздравляю, cher maitre, от всей души поздравляю. Для какого театра работаете? Для комедии? Для одеона? Для какого-нибудь из больших бульварных?
— К чёрту! Ерунда! Мякина! «Комедия» — рутина, пошлость, старьё. Одеон — выставка туалетов. Gymnase — дрянь. Бульварные вздор, плоскость, мещанство. Выставка кокоток. Тряпки. Ерунда. Я работаю для Grand-Guignol. На Монмартре. Вот театр. Работал ещё для реального театра. Вы знаете директора? Maitre Ширак. Вот голова. Он теперь в тюрьме.
— В тюрьме? За что в тюрьме?
— Полиция посадила в тюрьму. Реакционеры, твари, дурачьё! За сцену адюльтера. В моей пьесе. Муж застаёт жену en flagrant délit[25]. Но вы понимаете: настоящий! Со всем реализмом! Ново! Смело! Великолепно! В тюрьму. Его в тюрьму. Я выскочил. Рутинёры, скоты, низменная тварь, — им бы всё на сахарной водичке. Не понимают. Ширака в тюрьму, театр закрыли. Работаю теперь для Grand-Guignol. Успех колоссальный. Сборы битком.
— Что-нибудь в стихах?
— Проза. Один акт. К чёрту стихи! Проза. Реализм. Действие в Кайенне. Два каторжника. Бежали. Убили третьего. Едят мясо.
— Его мясо?
— Его.
— Бррр…
— Сходите. Это интересно. Сначала боятся друг друга. «Убьёт и съест». Убит третий, — конец. Жарят, едят. На сытый желудок полны благодушия. Доверие друг к другу. Наскребают табаку. Курят. Разваливаются около огня. Шутят. Смеются. Рассказывают анекдоты. Переходят к высоким разговорам. Даже впадают в сентиментализм. Совсем как буржуа после обеда. Скоты. Мерзавцы. Твари. Нравятся?
— О, чрезвычайно, cher maitre! Чрезвычайно!
— Всем нравится. Высшее общество. Ложи по сто франков. Расписаны всегда за неделю. Сидят в закрытых ложах. Смотрят. Подлецы. Мерзавцы. Негодяи. Как человека едят. Не скоты?
— Как? На сцене едят?
— Едят. Телятину жрут. Актёры нарочно. Целый день не жрут. Телятина немножко не дожарена. Кровь. Иллюзия полная. Многих тошнит. Подлецы.
И maitre продолжал тянуть «бок» за «боком» и ругательски-ругать и анафематствовать публику, которая смотрит такие спектакли:
— Ужинать потом едут. Жрать. Не скоты? Не твари?
— Имеете ещё что-нибудь в голове cher maitre, в этом роде?
— Имею. Почище.
В этом году, зайдя в кабачок, где в полночь всегда можно застать Пишона, я его не нашёл в числе других maitre’ов.
— А наш Пишон? Неужели помер?
— Пишон?!
Один из «maitre’ов» только свистнул.
— Пишон держит теперь кабачок!
И мне назвали один из известнейших кабачков на Монмартре.
— Купил по случаю. Прежний хозяин спился сам в своём кабачке и обанкротился!
— Но такая же участь ждёт и Пишона!
— Пишона? Никогда! Пишон знает, в чём штука. Он, говорят, пьёт каждый вечер, перед началом торговли, рюмку прованского масла, — чтоб не опьянеть. Ну, а потом уж льёт в себя, как в бочку. Всё кругом спаивает, а сам ни в одном глазу.
— Молодчинище! Ну, а стихи?
— Пишет по-прежнему. Грязь такая, что слушать тошно. Понятно, ходят слушать. Артистов подобрал, как один! Во весь вечер ни одного слова, кроме грязи, не услышите. Весь вечер сплошь из одних ругательств. Даже плакат вывешен: «Разговаривать разрешается исключительно на языке Мазаса». Любой сутенёр, — и то бы глаза вытаращил, — такие словечки!
Надо было посмотреть Пишона в новой роли.
Он был теперь в пиджаке с продранными локтями, в засаленном берете, ещё более толстый, ещё более потный, ещё более грязный.
— А-а-а! Русский журналист! — приветствовал он меня. — Садитесь! Великолепно! Deux bocks![26]
И, предоставив мне платить за оба «бока», он подлетел к какому-то скромному юноше, по-видимому, иностранцу, который зашёл, скромненько сев недалеко от входа, и спросил:
— Donnez moi un bock, s’il vous plait![27]
Пишон подскочил к нему и треснул своим мясистым кулаком по столу.
— Что? Тебе «бок»? Тварь! Тебя повесить надо! Колесовать! Четвертовать!
Молодой человек вскочил, глядел с изумлением, с испугом.
— «Бок» ему! — ревел Пишон. — Грязный буржуа! Негодяй! Тварь! С какой виселицы ты сорвался?
Посетители умирали от хохота. Монмартрские девицы визжали, стонали.
— Вот я покажу тебе «бок»!
Юноша бросился к двери.
— Держите его! Вешать его! — завопил Пишон.
Всё заулюлюкало.
Юноша как бомба вылетел за дверь.
— Bravo, papa Pichon! — закричали девицы.
«Зал» разразился рукоплесканиями.
Пишон подскочил к одному из столов:
— Сколько вас? Восемь? Шестнадцать «боков»!
Подскочил к другому:
— Вас сколько? Четверо! Двенадцать боков им!
Подскочил ко мне:
— Дать ему три бока! Ловко я его?
— Да за что? За что? Кто это такой?
— Чёрт его знает. Не знаю. Так. Человек. Посетитель.
— Да за что же?
— Трюк. Публике нравится. Подлецы. Скоты. Свиньи.
И он завопил:
— Начинать! Вниманье! Тишина, чёрт возьми! Настоящая поэзия! Не академические твари! Без сиропа! Сама жизнь!
Около пианино появилась артистка с выкрашенными в огненный цвет волосами и запела о том, как уличная женщина в больнице, придя в сентиментальное настроение, с любовью вспоминает все ругательства, которыми награждал её сутенёр.
На днях утром я гулял в Булонском лесу.
У дорожки остановился великолепный английский фаэтон, запряжённый парой кровных серых; господин, правивший сам, бросил вожжи груму, сошёл с фаэтона и пошёл по дорожке навстречу мне.
Это был невысокий, очень полный господин, щёгольски одетый.
Только встретившись нос с носом, я невольно вскрикнул:
— Пишон?! Cher maitre! Вас ли я вижу?
— Каждый день. По утрам. В лесу. Правлю. Заменяет гимнастику.
— Cher maitre, ради Бога! Собственные лошади?
— Мои. Недурны? 20 тысяч пара.
— Ого-го-го! Позвольте, впрочем, я что-то слышал. Но не обратил внимания, — думал, что клевета… Что-то про отель.
Пишон самодовольно улыбнулся.
— И отель. И лошади. Всё. Что ж? Одним буржуа? Скотам? Свиньям? А честному труженику? Артисту? Пешком? К чёрту!
— Как же так? Утром лес, пара — вечером кабачок?
Пишон пожал плечами, насколько позволяла его толщина.
— Ремесло. Как и другие!
— Но всё-таки, cher maitre… Простите моё непонимание. Вы всегда так были против буржуа, аристократии, — и вдруг…
Пишон посмотрел на меня величественно.
— Что ж? Могу сказать? Жизнь прожил! Артистом. Всех ругал. Скоты. Подлецы. Гордым артистом.
В это время мимо нас проходил какой-то господин. Пишон с приятнейшей улыбкой поднял шляпу и раскланялся.
Господин с величайшей приветливостью ответил на поклон.
Пишон почтительно сказал, указывая мне глазами:
— Министр.
Неужели он метит в депутаты?
«Парижская Газета»
«Парижская Газета» жалуется, что писатель Леонард у неё «дубинку украл».
Это была преоригинальная авантюра — «Парижская Газета», и об этом русском экспонате на всемирной выставке стоит сказать слова два.
Столпами редакции было три русских писателя.
Бывший антрепренёр «фурор», сидевший за растрату в тюрьме и бежавший за границу от новой высидки, уже за мошенничество. Г. Леонард, как оказывается, прославивший себя уже «деяниями» на прошлой всемирной выставке. И один из столпов «Московских Ведомостей» — г. Хозарский.
Не большая, но добрая компания.
Бежавший от тюрьмы «фурор» именовался русским эмигрантом-декабристом:
— В декабре моё дело о мошенничестве слушалось.
Г. Леонард, «натворивший дел» на прошлой выставке, — был «душою дела».
А г. Хозарский — «охранителем».
Им удалось соблазнить какого-то «капиталиста» помещика:
— Хорошее дело! На одних publicités[28] что возьмём! В Париже принято брать «publicités».
Милое выражение.
Это напоминает замечание одного пойманного вора:
— В Петербурге теперь очень принято булавки из галстуков таскать.
Направление газеты было «в карман». Поведение — вольное.
Но прежде всего это был «орган охранительный и патриотический».
Г. Хозарский писал громовые статьи против свободы печати во Франции, а бежавший от тюрьмы «фурор» сообщал:
— Честь России будет поддержана на всемирной выставке. На днях в Париж приезжает знаменитый кутящий купец, известный «всему веселящемуся» и ужинающему на чужой счёт Петербургу под именем «генерала Топтыгина».
— Такое имя, — повествовал этот Гомер о своём Ахилле, — дано веселящемуся купцу в виду очень удивительного его обыкновения. Часто веселящийся купец приказывает петь всем присутствующим два слова: «Генерал Топтыгин». И они поют эти два слова, а веселящийся купец в это время плачет. И это продолжается часами!