В эту самую минуту лейтенант Беррендо выскочил из-за валуна и, пригнув голову, быстро перебирая ногами, помчался по склону наискосок вниз, туда, где под прикрытием скал был установлен пулемет.
Эль Сордо, занятый самолетами, не видел, как он побежал.
— Помоги мне вытащить его отсюда, — сказал он Хоакину, и мальчик высвободил пулемет, зажатый между лошадью и скалой.
Самолеты все приближались. Они летели эшелонированным строем и с каждой секундой становились больше, а шум их все нарастал.
— Ложитесь на спину и стреляйте в них, — сказал Глухой. — Стреляйте вперед по их лету.
Он все время не спускал с них глаз.
— Cabrones! Hijos de puta! — сказал он скороговоркой. — Игнасио, — сказал он. — Обопри пулемет на плечи мальчика. А ты, — Хоакину, — сиди и не шевелись. Ниже пригнись. Еще. Нет, ниже.
Он лежал на спине и целился в самолеты, которые все приближались.
— Игнасио, подержи мне треногу.
Ножки треноги свисали с плеча Хоакина, а ствол трясся, потому что мальчик не мог удержать дрожи, слушая нарастающий гул.
Лежа на животе, подняв только голову, чтобы следить за приближением самолетов, Игнасио собрал все три ножки вместе и попытался придать устойчивость пулемету.
— Наклонись больше! — сказал он Хоакину. — Вперед наклонись!
«Пасионария говорит: лучше умереть стоя… — мысленно повторил Хоакин, а гул все нарастал. Вдруг он перебил себя: — Святая Мария, благодатная дева, господь с тобой; благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего, Иисус. Святая Мария, матерь божия, молись за нас, грешных, ныне и в час наш смертный. Аминь. Святая Мария, матерь божия, — начал он снова и вдруг осекся, потому что гул перешел уже в оглушительный рев, и, торопясь, стал нанизывать слова покаянной молитвы: — О господи, прости, что я оскорблял тебя в невежестве своем…»
Тут у самого его уха загремело, и раскалившийся ствол обжег ему плечо. Потом опять загремело, очередь совсем оглушила его. Игнасио изо всех сил давил на треногу, ствол жег ему спину все сильнее. Теперь все кругом грохотало и ревело, и он не мог припомнить остальных слов покаянной молитвы.
Он помнил только: в час наш смертный. Аминь. В час наш смертный. Аминь. В час наш. Аминь. Остальные все стреляли. Ныне и в час наш смертный. Аминь.
Потом, за грохотом пулемета, послышался свист, от которого воздух рассекло надвое, и в красно-черном реве земля под ним закачалась, а потом вздыбилась и ударила его в лицо, а потом комья глины и каменные обломки посыпались со всех сторон, и Игнасио лежал на нем, и пулемет лежал на нем. Но он не был мертв, потому что свист послышался опять, и земля опять закачалась от рева. Потом свист послышался еще раз, и земля ушла из-под его тела, и одна сторона холма взлетела на воздух, а потом медленно стала падать и накрыла их.
Три раза самолеты возвращались и бомбили вершину холма, но никто на вершине уже не знал этого. Потом они обстреляли вершину из пулеметов и улетели. Когда они в последний раз пикировали на холм, головной самолет сделал поворот через крыло, и оба других сделали то же, и, перестроившись клином, все три самолета скрылись в небе по направлению к Сеговии.
Держа вершину под, непрерывным огнем, лейтенант Беррендо направил патруль в одну из воронок, вырытых бомбами, откуда удобно было забросать вершину гранатами. Он не желал рисковать, — вдруг кто-нибудь жив и дожидается их в этом хаосе наверху, — и он сам бросил четыре гранаты в нагромождение лошадиных трупов, камней, и обломков, и взрытой, пахнущей динамитом земли и только тогда вылез из воронки и пошел взглянуть.
Все-были мертвы на вершине холма, кроме мальчика Хоакина, который лежал без сознания под телом Игнасио, придавившим его сверху. У мальчика Хоакина кровь лила из носа и ушей. Он ничего не знал и ничего не чувствовал с той минуты, когда вдруг все кругом загрохотало и разрыв бомбы совсем рядом отнял у него дыхание, и лейтенант Беррендо осенил себя крестом и потом застрелил его, приставив револьвер к затылку, так же быстро и бережно, — если такое резкое движение может быть бережным, — как Глухой застрелил лошадь.
Лейтенант Беррендо стоял на вершине и глядел вниз, на склон, усеянный телами своих, потом поднял глаза и посмотрел вдаль, туда, где они скакали за Глухим, прежде чем тот укрылся на этом холме. Он отметил в своей памяти всю картину боя и потом приказал привести наверх лошадей убитых кавалеристов и тела привязать поперек седла так, чтобы можно было доставить их в Ла-Гранху.
— Этого тоже взять, — сказал он. — Вот этого, с пулеметом в руках. Вероятно, он и есть Глухой. Он самый старший, и это он стрелял из пулемета. Отрубить ему голову и завернуть в пончо. — Он с минуту подумал. — Да, пожалуй, стоит захватить все головы. И внизу и там, где мы на них напали, тоже. Винтовки и револьверы собрать, пулемет приторочить к седлу.
Потом он пошел к телу лейтенанта, убитого при первой попытке атаки. Он посмотрел на него, но не притронулся.
Que cosa mas mala es la guerra, сказал он себе, что означало: какая нехорошая вещь война.
Потом он снова осенил себя крестом и, спускаясь с холма, прочитал по дороге пять «Отче наш» и пять «Богородиц» за упокой души убитого товарища. Присутствовать при выполнении своего приказа он не захотел.
28
Когда самолеты пролетели, Роберт Джордан и Примитиво снова услышали стрельбу, и Роберту Джордану показалось, что он снова услышал удары своего сердца. Облако дыма плыло над кряжем последней видной ему горы, а самолеты казались тремя пятнышками, удалявшимися в небе.
Наверно, свою же кавалерию разбомбили к чертям, а Сордо и его людей так и не тронули, сказал себе Роберт Джордан. Эти проклятые самолеты только страх нагоняют, а убить никого не могут.
— А они еще дерутся, — сказал Примитиво, прислушиваясь к гулким отзвукам выстрелов. Во время бомбардировки он вздрагивал при каждом ударе и теперь все облизывал пересохшие губы.
— Конечно, дерутся, — сказал Роберт Джордан. — Самолеты ведь никого убить не могут.
Тут стрельба смолкла, и больше он не услышал ни одного выстрела. Револьверный выстрел лейтенанта Веррендо сюда не донесся.
В первую минуту, когда стрельба смолкла, это его не смутило. Но тишина длилась, и мало-помалу щемящее чувство возникло у него в груди. Потом он услышал взрывы гранат и на мгновение воспрянул духом. Но все стихло снова, и тишина длилась, и он понял, что все кончено.
Из лагеря пришла Мария, принесла оловянное ведерко с жарким из зайца, приправленным густой грибной подливкой, мешочек с хлебом, бурдюк с вином, четыре оловянные тарелки, две кружки и четыре ложки. Она остановилась у пулемета и положила мясо на две тарелки — для Агустина и Эладио, который сменил Ансельмо, и налила две кружки вина.
Роберт Джордан смотрел, как она ловко карабкается к нему, на его наблюдательный пост, с мешочком за плечами, с ведерком в одной руке, поблескивая стриженой головой на солнце. Он спустился пониже, принял у нее ведерко и помог взобраться на последнюю кручу.
— Зачем прилетали самолеты? — спросила она, испуганно глядя на него.
— Бомбить Глухого.
Он снял крышку с ведерка и стал накладывать себе в тарелку зайчатины.
— Они все еще отстреливаются?
— Нет. Все кончено.
— Ох, — сказала она, закусила губу и посмотрела вдаль.
— Мне что-то есть не хочется, — сказал Примитиво.
— Все равно ешь, друг, — сказал ему Роберт Джордан.
— Кусок в горло не идет.
— Выпей, — сказал Роберт Джордан и протянул ему бурдюк. — Потом будешь есть.
— Всякая охота пропала после Эль Сордо, — сказал Примитиво. — Ешь сам. У меня никакой охоты нет.
Мария подошла к нему, обняла его за шею и поцеловала.
— Ешь, старик, — сказала она. — Надо беречь силы.
Примитиво отвернулся от нее. Он взял бурдюк, запрокинул голову и сделал несколько глотков, вливая себе вино прямо в горло. Потом положил на тарелку мяса и принялся за еду.
Роберт Джордан взглянул на Марию и покачал головой. Она села рядом с ним и обняла его за плечи. Каждый из них понимал, что чувствует другой, и они сидели так, и Роберт Джордан ел зайчатину не торопясь, смакуя грибную подливку, и запивал еду вином, и они сидели молча.
— Ты можешь остаться здесь, guapa, если хочешь, — сказал он, когда все было съедено.
— Нет, — сказала она. — Надо возвращаться к Пилар.
— Можешь и здесь побыть. Я думаю, теперь уж ничего такого не будет.
— Нет. Надо возвращаться к Пилар. Она меня наставляет.
— Что она делает?
— Наставляет меня. — Она улыбнулась и потом поцеловала его. — Разве ты не знаешь, как наставляют в церкви? — Она покраснела. — Вот и Пилар так. — Она опять покраснела. — Только совсем про другое.
— Ну, иди слушай ее наставления, — сказал он и погладил Марию по голове.
Она опять улыбнулась ему, потом спросила Примитиво:
— Тебе ничего не надо принести оттуда?
— Нет, дочка, — сказал он.
Они видели оба, что он еще не пришел в себя.
— Salud, старик, — сказала она ему.
— Послушай, — сказал Примитиво. — Я смерти не боюсь, но бросить их там одних… — Голос у него дрогнул.
— У нас не было другого выхода, — сказал ему Роберт Джордан.
— Я знаю. И все-таки.
— У нас не было выхода, — повторил Роберт Джордан. — А теперь лучше не говорить об этом.
— Да. Но одни, и никакой помощи от нас…
— Лучше не говорить об этом, — сказал Роберт Джордан. — А ты, guapa, иди слушать наставления.
Он смотрел, как она спускается, пробираясь между большими камнями. Он долго сидел так и думал и смотрел на вершины.
Примитиво заговорил с ним, но он не ответил ему. На солнце было жарко, а он не замечал жары и все сидел, глядя на склоны гор и на длинные ряды сосен вдоль самого крутого склона. Так прошел час, и солнце передвинулось и оказалось слева от него, и тут он увидел их на дальней вершине и поднял бинокль к глазам.
Когда первые два всадника выехали на пологий зеленый склон, их лошади показались ему совсем маленькими, точно игрушечными. Потом на широком склоне растянулись цепочкой еще четыре всадника, и наконец он увидел в бинокль двойную колонну солдат и лошадей, четко вырисовывавшуюся в поле его зрения. Глядя на нее, он почувствовал, как пот выступил у него под мышками и струйками побежал по бокам. Во главе колонны ехал всадник. За ним еще несколько человек. Потом шли вьючные лошади с поклажей, привязанной поперек седел. Потом еще два всадника. Потом ехали раненые,