но в кротком ожиданье перемен.
VI
Но в кротком ожиданье перемен
есть нечто от раба или лакея,
трудяги, добряка и фарисея
и звон мечты, срывающий с колен.
Непостижим путей небесных плен,
непостижимей путь земли и леса,
равны пред ним философ и повеса,
и ловелас, и всяких обществ член.
В такой-то час, в такой-то день и век,
мы входим в жизнь, не открывая век, -
изделия из пыла, пота, вен,
Из смрада, слизи, разной ерунды,
взаимопоедания среды, -
свободные от игр и измен.
VII
Свободные от игр и измен,
поползновений прихоти и плоти,
те старцы, как сказал сосед напротив,
имеют целый мир зато взамен.
Пусть пропадает, к черту, острота,
пусть ночь длинна и мучает простата,
но простота цветка, сонет или соната,
но пенье птиц, но всплеск и всхлип куста,
Но красота небесного холста,
холодный душ семейной перебранки,
горячий чай и свежие баранки,
И мудрый взгляд приветливого пса!..
Бессмертности дешевой не внимая,
они пример бессмертия являют.
VIII
Они пример бессмертия являют,
но дурака при этом не валяют,
лелея в душах гордые копыта
с прославленных времен палеолита.
Их родины полны всегда врагами,
шпионами, масонами, жидами,
которые грозят Отчизне-маме
соблазнами с нечистыми кровями.
И в чистых храмах в роли херувимов
они самоотверженно и зримо
миазмой наполняются и дымом,
Чтоб сокрушать врагов несокрушимых,
пленяясь рассудительно и смело
не символом небесного предела.
IX
Не символом небесного предела
живут жрецы житейских передряг,
им до небес нет никакого дела,
покуда дом их голоден и наг.
А что до нас, то из других материй
мы сотканы. И ломятся столы
у нас от яств из соловьиных трелей,
стихами холодильники полны.
Не тяжек труд поджарить Льва Толстого,
плеснуть в него немного Соловьева
и тщательно с Леонтьевым смешать.
И сыт уже, наевшись до предела,
и вновь готов предел благословлять,
где дух один, оставшийся без тела.
X
Где дух один, оставшийся без тела,
витает или спит осиротело
без запаха, без цвета, без лица,
мне видятся проделки подлеца.
А может быть, еще проделки страха,
мечты или рискованного взмаха,
проделки слабости, усталости в пути -
не верьте, люди, в эти конфетти.
Безмерный рай чреват безмерным адом,
о люди добрые, пожалуйста, не надо -
у жизни нет других колоколов,
Как только пляс безумий и умов,
и пепел поглощенных Летой лет
в застежках книг, музеев, фильмотек.
XI
В застежках книг, музеев, фильмотек,
хранятся наши будущие драмы,
примерно, тех же прытей, грима, гаммы,
что, скажем, и минувший вынес век.
Не точен был старик Экклезиаст,
Земли неисчислимы перемены,
а неизменны - наши сны и вены,
и цель, и хмель, и кто во что горазд.
Возрадуемся ж, Господи, несчастью
и собственной беде, тоске, ненастью -
не будь бы их, откуда быть богатству
Души, надежд. На крыльях святотатства
парит святой и музы звон не скучен.
Деревьев жизнь - в захвате полнозвучий.
XII
Деревьев жизнь - в захвате полнозвучий
метафоры лихой на час, на случай,
когда в душе - непрошеные тучи
или, напротив, - белых яблонь дым.
Ведь все всему метафорою служит,
когда порою сам себе не нужен
или, напротив, - счастьем перегружен,
идешь-бредешь по лужам городским.
А может, - по заснеженной тропинке,
а может, - по цветам невинной Зинки,
а может, - по дорогам не простым,
А сложным и изрядно невезучим -
не позабудь, усердием гоним,
коры, корысти, кротости излучин.
XIII
Коры, корысти, кротости излучин
смешение - запретная земля,
но ангелом и демоном озвучен,
горит огонь в лампаде бытия.
В смешении - смущенные ланиты
наследницы прекрасной Афродиты,
и плечи непослушные дрожат,
и грешен был бы зов, когда б - не свят.
Не так ли и высокий пламень плоти
вздымается из органа эмоций
обычной - деловой почти - нужды?
Любовью правят ангелы вражды,
и жизнь мертва без смертоносных рек,
струящихся, как слезы из-под век.
XIV
Струящихся, как слезы из-под век,
нравоучений не приемлет чувство,
оно само есть нрав и отдано вовек
неприхотливой прихоти искусства.
Ведь Бог не славен свойствами слепца,
а тоже об эмоцию споткнулся:
он встретил Авеля с радушием отца,
от Каина же грубо отвернулся.
Но не суди - и будешь не судим.
Хоть путь души и неисповедим,
не Каина к раскаянию звать.
Двоится лик. Друг друга мы печать
и ключ, и клюв таинственного рока
в кругу друзей, в смиренье одиноком.
XV
В кругу друзей, в смиренье одиноком
деревья уж в преддверии весны,
и ветви их, как жилы, сплетены
в томлении неброском и глубоком.
С душой ли, без души они - кто знает,
но в кротком ожиданье перемен,
свободные от игр и измен,
они пример бессмертия являют
Не символом небесного предела,
где дух один, оставшийся без тела,
в застежках книг, музеев, фильмотек.
Деревьев жизнь - в захвате полнозвучий
коры, корысти, кротости излучин,
струящихся, как слезы из-под век.
Конец марта - начало апреля 1996
Lake Zurich
Х.-Н. Бялик
(Перевод с иврита)
В убитом городе
(Сказание о погроме)
Встань и иди в тот город убиенный,
Вбери в себя сквозь пелену зрачков
Дворы опустошенные и стены,
В налипших сгустках крови и мозгов.
Взгляни на переломанные рамы,
Глазницы окон, кучи кирпича -
Как свежие зияющие раны,
Они над тьмой безумия кричат.
Но нет лекарств для них. Нет исцеленья.
Шаги твои замрут над грудой книг,
Святых страниц нетленного тисненья,
Отторженных на гибель и забвенье,
В них труд веков, народа гений в них.
Попробуй встать над этим разрушеньем,
Уйти, укрыться, убежать назад -
Весь мир весны, все запахи цветенья
Запахнут кровью, тленом поразят,
Но сердце не отметит отвращенья.
И сотни тысяч искр, от солнца золотистых,
На сотне тысяч игл разбитого стекла
Запляшут отрешенно и лучисто,
Слепой заряд злорадства затая.
Ведь видел Бог, что делает нечисто:
Убийца точит нож - цветы цветут - весна.
Вон во дворе на куче угловато
Лежит еврей и с ним его собака,
И обезглавил их один топор.
И в их крови совсем не виновато
Пасутся свиньи, чтобы знал пархатый,
Что никогда не смоет свой позор.
Дождь смоет кровь. В его потоке свежем
Кустарник одряхлевший оживет,
Но год пройдет, и все пойдет, как прежде,
И повторится все, как в этот год.
Вот на мансарде, стоя в темноте,
Объятый страхом, в тишине ползущим,
Ты видишь их глаза. Они идут к тебе.
И на тебя. Моляще и зовуще.
Они глядят. И страшен этот взор
Из всех углов под куполом разбоя.
Здесь жив еще их плач.
Здесь их нашел топор
И оторвал от боли и от горя.
Как передать безмерный этот крик
Тупой, бессмысленной их смерти?
Весь ужас унижений и обид,
Проклятье жизни с вытравленной честью?!
Они молчат. Молчит и тишина.
Кто выдержит ее? - Лишь Бог да небо?
Испей ее. Испей ее до дна.
И захлебнись мучительно и немо.
И потрудись послушать паука,
Свидетеля кровавой этой тризны,
Его рассказ, как горная река,
Прорвет всю оторопь и муку укоризны.
Расскажет он, как перьями живот
Распоротый усердно набивали,
Как корчился и гоготал тот сброд,
Когда гвоздями ноздри раздирали,
Когда бросали всех грудных детей
К соскам уже убитых матерей,
А головы дырявили ломами.
Его рассказ ложится, словно камень.
Сумеешь не сойти теперь с ума?
Здесь был разорван мальчик, и душа его
Зашлась на разорвавшем воздух "ма!.."
Но ты удержишь вопль. И привычно
Зажмешь гортань, где боль всего больней.
И выскочишь за дверь. Там, как обычно,
Струится солнце в золоте лучей.
Ты спустишься затем в прохладу погребов,
Где под покровом тьмы, среди вещей и хлама
Честь дочерей народа твоего
Была осквернена блевотой хама.
Была растоптана копытами зверей,
Семь необрезанных над каждой - мало?!
Все дочки - на глазах у матерей,
И на глазах у дочек - мамы.
Своей рукой ты, верно, ощутишь
Кровь на еще мокром покрывале,
Она в тебе живет. Она в тебе стучит.
Ведь случка лошадей была б грязней едва ли.
А рядом, среди хлама и трухи,
В углу, где ступа от мацы стояла,
Их братья и мужья, и женихи
Сквозь щели лишь глядели одичало.
Трясясь глазели из своих углов,
Как билась под оскалом рысаков
Святая нагота любимых женщин,
Как мяли груди им, как запекалась кровь
У самых губ крючками ржавой жести.
Глазели затаясь, не шевелясь -
Как только из орбит глаза не вылезали
И ум не помутился, не погас? -
Твердя молитву, исходя слезами:
- О Господи, владыка, пощади!
Детей своих от скверны огради,
Не допускай, чтоб псы их так терзали!
И вот на Божий свет повыползали
Те, что - о чудо! - сдохнуть не смогли,
И в углях, еле тлеющих в груди,