По краю игры — страница 4 из 13


* * *


Постепенно мы все же

начнем уходить друг от друга,

постепенно мы все же

прощаться друг с другом начнем.

Будет солнце вставать

и садиться, и бегать по кругу,

ну а наши круги

разомкнутся на выходе том.


Постепенно на нас

снизойдут невесомость сознанья,

остановленность бега,

призванья, признанья, причин.

Мы начнем уходить

вопреки своему нежеланью,

по железному свойству

круженья потех и кручин.


После звона чудес,

после шумных и бурных открытий,

после пряных претензий,

проклятий, побед, прожектерств

мы уйдем в тишину,

где не будет ни слов, ни амбиций,

ни орбит, ни оков, ни сражений,

ни братств, ни сестерств.


Мы вовсю отдохнем,

мы вовсю, наконец, намолчимся,

мы во всем, наконец,

обретем совершенство и лад.

Хочешь - нет, но оно

непременно зачем-то случится,

как случается ночь

после дня боевых серенад.


Скоро вспыхнет трава,

скоро лето начнет совершаться,

скоро цены взлетят

и некстати заноет плечо,

скоро мы в немоте

будем трудно друг с другом прощаться,

скоро мы уходить

друг от друга некстати начнем.


* * *


Все слова убегут,

расплывутся и выцветут краски,

под обломками памяти сгинут

друзья и враги,

только имя твое

буду вслух повторять без подсказки,

норовя заглушить им развязки

шальные шаги.


Только имя твое -

детский импульс души и гортани:

Валя, Валя, Валюна -

легчайший разрыв немоты,

немудреный набор

или вздор предзакатных стенаний,

тайный всплеск упований

на бегство из лап пустоты.


Валя, Валя, Валюна, -

срывается с губ, словно с петель.

Валя, Валя, Валюна...

Да нет, ничего, просто так.

Это я - просто так.

Просто вырвалось. Да. Просто ветер.

Просто вечер во мне.

Просто так, - говорю.

Просто так.


Снимки памяти


* * *


На старинной фотографии

молодая моя бабушка:

гордый стан, графини грация,

платье черное до пят

ниспадает вниз кулонами,

модный зонтик, шляпка, локоны

и рука по локоть в сотканном

белом кружеве наяд.


А на снимке моей памяти

гордый стан, в дугу изогнутый,

в дранном выгоревшем платьице,

на горбу сатина клин,

руки в жилах в вечных хлопотах,

пыль седин на ветхих локонах

и лицо по шею в сотканном

мелком кружеве морщин.


Стала голью, стала ведьмою

моя бабушка до времени,

чтоб семью спасти от голода,

от безмерной нищеты,

лишь глаза на снимке памяти

сохранились в прежней кротости

и душа по корень соткана

из тепла и доброты.


* * *


Я помню голод в самом раннем детстве,

в послевоенном зареве утрат.

Я бегал по зареванной Одессе

в изодранных до ягодиц трусах.


Успенский переулок, Преображенка,

развалка, церковь, скверик за углом,

Валек и Тюля, Яшка, Яковенко

и дядя Мить с простреленным ребром.


Мы воровали мелкие предметы:

мороженое, вафли, пирожки.

Бычки* стреляли, делали кастеты

и киные** меняли на ножи.


В развалинах, на камнях, как на тронах,

рассаживались вкруг плечом к плечу

и залихватски - свято и бездомно -

выкуривали строго по бычку.


А дядя Мить, серьезный и отважный,

отяжелев изрядно от четка***,

клял в бога-душу-мать наш мир продажный

и заодно предателей в Цэка.


Мы слушали его с большим вниманьем,

охотно посылая все к чертям,

и рисовая каша, верх мечтаний,

наградой нам была по четвергам.


Ее нам Зинка рыжая таскала,

работая в больнице по ночам.

Мы выли вслух, когда она попалась,

двенадцать лет за кашу схлопотав.


Так мы росли - сурово, бесталанно,

весь мир в руке - хоть обойди пешком:

шестнадцатая станция Фонтана,

Аркадия, Отрада, Лонжерон.


Весь мир в руке, и дважды два - четыре,

веселый бег конвульсий и невзгод.

Жила Одесса, уши растопырив

и слушая Утесова взахлеб.


* Окурки

** Обрезки кинопленки

*** Бутылочка водки в одну четвертую литра, иначе еще: шкалик


* * *


Порой сижу - в дремотность выпадаю,

оставив глаз на краешке листа,

и все, что знаю я и что не знаю,

пред ним кружит, как палая листва.


Какой-то двор среди другого хлама,

колонка с краном довоенных лет,

в ней нет воды, но сгорбленная мама

пытается набрать того, что нет.


Она качает, навалясь всем телом,

зажав двумя руками рукоять,

то вниз, то вверх - но крану нету дела,

в нем нет воды - и нечего качать.


И вдруг пошла, точнее, - просочилась,

но не в ведро, а вдоль колонки той -

и мать, без сил, надеждой засветилась,

что вот теперь спасет меня водой.


А я в бреду тогда и в скарлатине

лежал пластом, весь жаром исходя,

тогда не мог я видеть той картины,

она пришла ко мне лишь погодя.


Так много лет с поры той пролетело,

да и воды изрядно натекло,

но не избыть мне год тот, горб и тело,

и свет надежды, хрупкой, как стекло.


Вода змеей сползала по колонке,

старалась мать, сгибаясь в три беды,

вода стекала под ноги - к воронке,

ведро сухим стояло - без воды.


Длинные тени заката      


Добрая тетка лежала годами в постели,

смерти просила, но смерть ее все не брала,

в смежной квартире соседи ругались и пели,

шумная улица тоже вконец извела.


Все ей мешало. Подушка давила на темя,

простынь сползала, провис ненавистный матрас,

что-то сиделка не то говорила все время,

с зятя ее не спуская бессовестных глаз.


Мысли о зяте, - о Господи, что за скотина! -

мысли о зяте срослись с ней, как пламя и дым,

не было дня, чтоб не плакала тетка о сыне,

напрочь забыв, как при жизни скандалила с ним.


Годы толпились в ее неумолчных потемках,

лица витали в ее потускневших глазах,

тоже когда-то смеялась свободно и звонко,

трудно представить, труднее еще - рассказать.


Тоже когда-то была молодой и красивой

и до зари обжигала с любимым уста,

дальше - война и разруха, конечно. И силы

все растрясла на дорогах звезды и креста.


Вдовья судьба - добывала сама все до нитки,

все как положено - горя хлебнула сполна,

горе-то только и было, пожалуй, в избытке,

счастья же, в общем, как видно, была лишена.


Образы прошлого, тусклое солнце Нью-Йорка,

стены в картинах, и внук - знаменитый хирург,

очень гордилась, растила... Но горько, но горько

знать, что и он уже вне ее плачей и мук.


Словно вчера это было: кастрюли, пеленки,

с фото глядит на нее молодой господин,

в толстых очках и с бородкой, изящной и тонкой,

в люди унесся - и все унеслось вместе с ним.


Жизнь, как свеча, - прогорит и забыли, как звали,

жизнь, как свеча - все плотнее и круче нагар.

Только ее еще черти к себе не позвали!

Только ее еще Бог никуда не забрал!


Тусклое солнце Нью-Йорка легло за домами,

тяжек и длителен летний ленивый закат,

сердце давило, подушка слежалась, как камень,

русская речь за окном все срывалась на мат.


* * *


Как ночь бестолкова:

ни спать, ни работать!

Проснулся внезапно в поту и испуге,

взглянул на часы - половина второго,

во сне заворочалось тело подруги.


И мысли, как стаи

стервятников, тут же

по плечи вошли в черепную коробку,

и пес у соседей зачем-то залаял,

и наш заскулил неохотно и кротко.


И выйдя на кухню,

в окне сквозь деревья

увидел я верную скорую помощь,

мужчину в военной распахнутой куртке

и сталинский ус, рассекающий полночь.


В открывшейся щели

ночного пространства

поплыли кварталы безлюдной столицы,

и в каждой квартире из теплых постелей

людей поднимали суровые лица.


Людей поднимали,

людей уводили

идейные лица с домашним усердьем,

а где-то безлюдные грозные дали

по ним иссыхали и выли медведем.


На жизни несладкой,

увесистых книгах

на дно опускались высоких понятий,

и все этажи человеческой кладки

насквозь протыкали глазами распятий.


И знали, как надо,

и знали, как верно,

как будто в ноль три позвонить с автомата -

и скорая помощь, пожалуйста, рядом

с сестрой конопатой, с очкариком-братом.


Таится возможность

в ночи, а не выбор,

больной несомненно на грани двоякой,

но утро приходит всегда непреложно,

и так же, наверное, лает собака.


* * *


Было солнечно, стекла потели,

бил озноб, несмотря на тепло,

мы сидели на мятой постели,

хоронясь с головами в пальто.


И дыханьем касаясь друг друга,

воспаряли, дрожа, к небесам,

оставляя вчерашнюю ругань

прогоревшим вчерашним устам.


И камина веселые блики,

отражаясь на голой стене,

словно тени распутниц великих,

нашу дрожь разделяли вполне.


Наяву ли, во сне ли случилось,

иль на белом коне принесло:

было солнечно, печка топилась,

бил озноб, несмотря на тепло.


* * *


Февральским вечером морозным

я шел, выгуливая пса,

покой и тишь, и небо в звездах,

и в грозном таинстве леса.


И снег блестел слежалой коркой

пригорками по сторонам,

и пес, в него уткнувшись мордой,

все нюхал что-то здесь и там.


Я наблюдал его движенья

и мыслью вялой отмечал,