По краю игры — страница 6 из 13

Сколько можно давить на всемирную жалость

и лелеять в груди этот чертовый нож!


- Что ответить тебе? Ты расстроен немного

и застенчив не в меру, и крайне смущен,

ну, конечно, приятней и легче дорога,

где по моде и лепет, и трепет времен.


Ты включен в большинство или просто допущен

к величавому трону побед и литавр,

под которым ты чуть укрупнен и улучшен,

позабыв, что ты все же немного картав.


Ну да Бог тебе в помощь! Я сна не порушу,

но не будь так ничтожно и странно раним -

ты такой холокост напустил себе в душу,

что Освенцим бледнеет порой перед ним.


* * *


Не хочется верить, что где-то когда-то

мой предок, едва научившись ходить,

Всевышнего волю узрев в бородатом,

преступным почел свою бороду брить.


Не хочется верить, что с тем же уменьем

анафеме предал он кисть и резец,

уверовав прочно, что прав на творенье

не дал никому Всемогущий Отец.


Не хочется верить, что отдых субботний

в повинность суровую он превратил,

что грозно и гневно причислил к работе

все то, без чего всякий отдых не мил.


Не хочется верить, что пищу земную

запретами строгими он обложил

и в бурном радении землю родную

на две половинки, восстав, разломил.


А после и их потерял, очищаясь

и лоб разбивая о Божий чертог,

его изучая, в него углубляясь,

да так, что однажды и вылезть не смог.


Две тысячи лет хороня в этой яме

надменно и свято могучий свой ум,

предстал перед миром безумцем упрямым,

под черным сукном, волосат и угрюм.


Всемирно презренный и всюду гонимый,

в дыму от коптилок и пепла могил,

вовсю изводил на запреты и гимны

он горы бумаги и реки чернил.


Доколе, доколе мне этим гордиться?

От злых языков отбиваться и знать,

что страшен тот Бог, пред которым рядиться

важней, чем учиться свободно дышать.


Не хочется верить, что мой соплеменник,

познав на себе эти спазмы тайком,

запрет на дыханье отнюдь не отменит.

Не хочется верить. Да дело ли в том?


* * *


Если иудей – собрание идей,

я, наверняка, – не иудей.


Мне не потянуть любовь к собраниям,

знания вручающим, как звания,

званием врачующим, как клизмою,

знаменем взвиваясь над отчизною,

оттиском великого наследия

стоп четвероногого усердия

в качестве наглядного пособия

по очистке душ и их подобия.

Рвутся к ним умы и лбы упорные,

фобские и фильские, и сборные.


При такой дороговизне на идеи

мне с лихвой на жизнь хватает быть евреем.


* * *


Саррой прабабушку Пушкина звали,

прадеда звали Абрамом -

гением русским поэта признали

даже под сводами храма.


Память, наверное, тоже не дура,

знает и выбор, и верность -

все же ирония сей партитуры

в русском оркестре безмерна.


Солнце России и гордость России,

туз козырной патриота,

русского слова - и слава, и сила,

а вот кровей - ни на йоту.


Впрочем, не раз хохоток вызывала

строгая русская драма,

Саррой прабабушку Пушкина звали,

прадеда звали Абрамом.


Эха звон


* * *


Эха звон,

голова не на месте -

то кружит, то сверлит - не понять,

наглотался ль последних известий

или просто былое опять

то подкатит, то сядет, то встанет,

то разляжется бабой на вид,

то улыбкою кислой поманит,

то гримасой косой одарит,

то свернется в клубок и заплачет,

то святым матерком припугнет,

то стихом о своих неудачах

заметет, захлестнет, захлебнет.


Эх Россия, - старушка, дивчина, -

что сплело нас так больно с тобой

до последней залетной морщины,

до последней доски гробовой?


* * *


Россия, Россия - нейдет из ума -

то красная сила, то белая тьма.

Все спето и стерто давно под луной,

но только не этот полет озорной.


Две тройки, две птицы, - и обе с руки,

чтоб уши и фалды, и ветер в куски,

в одной - изъявленье: размах и восторг,

в другой - повеленье: тюрьма и острог.


Я помню, я помню родные места,

где горе безмолвно и радость проста,

где в каждом квартале и в каждом окне

есть кто-то, кто дорог и памятен мне.


Я с ними встаю каждый день на заре,

глаза обжигаю в небесной золе

и после весь день бормочу наугад:

о Боже, ну что же? Когда же, когда?


Когда ж, наконец, их отпустит беда,

когда же и им улыбнется судьба -

не там - в вышине, возле спящих светил,

а здесь - на земле, среди крови и жил?


Когда же, когда же, - кричу невпопад, -

не слава отчизны, а поле и сад,

не трижды крещенного слова в висок,

а трижды взращенного хлеба кусок?


Не хлебом единым! - несется в ответ

из тысячи глоток сквозь тысячу лет.

Россия, Россия - родней не дано -

то сила одна, то бессилье одно.


* * *

            Какому хочешь чародею...

                   (А. Блок)


Твой голос понять никогда не смогу

и плач твой унять не сумею.

"Ты вся не отсюда", - сказав, не солгу,

да вот не привычен к елею.


Кружат и кружат над тобою слова,

стоят чередой чародеи.

Как прежде, твоя разбитная краса

томит их высокие шеи.


Давно ты не носишь платка до бровей,

но взор так же полон тумана.

Кому ты сегодня подбросишь идей,

чей бред вознесешь над обманом?


Но вновь той же почвою дышит судьба,

и месяц глядит косорого,

и вновь по пальбе отвисает губа,

и новый жених у порога.


Я двадцать лет в отчизне не был


1


Россия. Первые пролеты.

Электровоз-энтузиаст.

Мне все мерещилось, что кто-то

меня поймает и предаст.


Мелькали избы и сараи,

лес обступал и мчался вспять,

стучала дверь железным краем,

тщась тоже, видно, настучать.


И, вроде, не было причины,

и век, как будто, был другим,

но натиск клейкой паутины,

казалось, был необорим.


Кружась, ссужался обруч неба,

вагон шатался и дрожал,

я двадцать лет в отчизне не был,

а словно бы - не уезжал.


2


Думал, что ось пошатнулась земная -

это от ветра качнулся фонарь.

Вольные тени, судьбу проклиная,

слезы роняют на новый букварь.


Снова с азов по складам, по словечку,

снова осечка, а где - не понять,

снова на бой, с кочергой или свечкой,

Бога уважить и черта унять.


Буквы поплыли, смешались знамена,

снова в вождях оказались не те.

Вроде бы - роды. Но мать и ребенок

снова остались в одной наготе.


Рвался я к ним, пересудам внимая,

веря, что главное - новый букварь,

думалось, ось пошатнулась земная,

а на поверку - всего лишь фонарь.


3


Пока великая держава

народ держала на замке,

чтоб ни зараза, ни отрава

свободной жизни вдалеке

к нему, не дай Бог, не пристали,

так замечательно легка

была роль первой быть по стали

и по надоям молока,

по самолетам и ракетам,

по битвам с теми, кто во зле,

во имя счастья человека,

во имя жизни на земле.

Величью не было предела,

победам не было конца,

когда нежданно и несмело

замок сорвался вдруг с кольца.

И все. И кончилось величье,

и обнажилось, что под ним

успехи были, в общем, птичьи

и вмиг развеялись, как дым:

надои, плавки, урожаи,

народов дружба на века -

лишь цепи ржавые держала

державы грозная рука.

И не моргнув, за подаяньем

усердно потянулась к тем,

чьи нищету и увяданье,

круша, показывала всем.


Ну а народ - защитник града...

Он разглядел ли, наконец,

что там, за запертым фасадом,

носил колпак, а не венец?


4


Все еще модно в плохую погоду

грустные токи души воспевать,

праздно томиться и музе в угоду

красочно, зримо и звонко страдать.


Что нам накал разудалого лета!

Локон печали венчает висок.

Свет панихиды - и мера, и мета

духа познанья глубин и высот.


Дождик с утра - и глядишь: деловито

вмиг под пером побежала строка,

рвется и стонет в ней сердце пиита,

болью веков заболев на века.


Нет уж теперь ни веселья, ни жизни,

только святейшей водицы лохань -

слезы любви к обманувшей отчизне

да увлажненной поэзии ткань.


* * *


Ну какие еще проблемы?

Ну какие еще дела?

Солнце вышло,

обед отменный,

тишина на уста прилегла.


Только бродит все

зверь кудлатый

в закоулках души опять,

и зовет, и тащит куда-то,

разевая грозящую пасть.


И встают потревожено тени,

и шуруют невпроворот,

и не знаешь,

каким моленьем

разогнать этот бойкий народ.


И несешь их

в безумии тихом,

улыбаясь всему невпопад,

словно сам ты весь выткан из криков

и трухи мировых неполад.


* * *

             Стрезевым


Богу ли, случаю, местной газете,

Вале, листавшей ее наугад -

быть мне обязанным вечно за встречу,

ставшей дороже мне всяких наград.


Трио как трио. Но голос, но трели

лета и леса - кларнет и рояль,

но серебро по весенней капели,

но этот промельк плеча и вуаль!..


Словно отчизна пришла ко мне в гости,

бурей объяла, тоской обняла,

или прислала сей маленький остров

музы и света, добра и тепла.


Церковь, радушье, другая планета,

к русским в Америке не привыкать.