По любви — страница 11 из 46

Вскочил Чуваш. Быстро-быстро замотал головой, высовываясь из будки.

– Я – за человека! Почему без меня, Фатим?!

Опять пили. Разговор уже не клеился. Чуваша закрыли в вагончике. Сторожить арматуру. Я пошёл домой. Кузьма уснул в ободранном кресле у будки. Андрюха, заперев машину, отправился по бабам.

Я ехал в троллейбусе с пьяной улыбкой и одним глазом смотрел на окружающий мир. Милые, добрые люди окружали меня. Они сидели со мной в салоне троллейбуса. Они вели за окном свои авто. Шагали по тротуарам. Целовались. Пили пиво. Тащили сумки.

Уже загорелись уличные жёлтые фонари, когда подъехали к улице Кирпичные Выемки. Только у нас можно улицу так назвать… Наверное, в эти выемки тоже придётся закладывать арматуру и варить стены, чтобы они не рухнули на кого-нибудь. Выемки!

Всплакнулось. Закрылся и второй глаз. Дал волю чувствам.

– Эй, товарищ пассажир! Конечная!

Это меня расталкивает женщина – водитель троллейбуса. Я открываю глаза. И виновато кивая, поднимаюсь и иду к выходу.

– Спасибо! Извините. Спасибо за товарища, товарищ водитель!

Поднимаю вверх кулак в знак рабочей солидарности и с поднятым кулаком выпадаю из дверей. Еле держусь на ногах. Она улыбается мне вослед.

– Иди домой, товарищ! Проспись! Ждут тебя там давно, поди!

Дома, не заходя на кухню, где гудят жена и сынок, заваливаюсь, не раздеваясь, на диван в большой комнате. Головой ищу свою засаленную до блеска подушку. Засыпаю. Завтра вроде суббота…

Утром, около девяти, по городскому телефону со скрипучего автомата звонит Андрюха. Пришёл за машиной. Чуваш в дверь вагончика ломится. Кузьмы нет. Опять косить траву в свою Уваровку уехал. У Андрюхи ключей нет. Замок ломать неохота. Надо ехать. Бригадир же, блин…

– Ты же обещал на шашлыки поехать? – вцепилась в рукав жена у входной двери.

– Дела у меня!

Чуваш выскочил из будки как сумасшедший и поскакал по малой нужде.

– Почему так, Фатим? Бросили! Я же человек!

– Человек. Человек. Прости, Вася. Выпили вчера крепко.

Сели. Я посмотрел на часы. Двенадцатый час. Ехать на дачу бессмысленно. Пока туда доберешься. Это уж ночь будет.

– За спиртом пойдёшь?

Чуваш сразу повеселел. Снова не один. Идти всё равно некуда было. В общагу свою всегда успеет.

– Пойду, Фатим. Я знаю, где дешевле. У Сурена возьму. Сказал, новая партия.

Новая партия после вчерашнего пошла с трудом. Было душно. Собиралась гроза. На жирном асфальте уже разбивались мокрыми пятнами крупные капли.

– Замочит нас. – Чуваш засуетился. Стал убирать со столика спирт и закуску в будку.

Я сидел в кресле и представил вдруг, что вот в такой же душный и жаркий день на Голгофе распинали Христа. Сколько было боли! Какие муки испытал! Поди, на душе у него тоже кошки скребли. Ведь предали его! А мы – твари неблагодарные! Я – неблагодарная тварь! Какой я мужик, если главное в жизни – денег заработать, пожрать и выпить?

Не знал я тогда, что спустя два года, в 1993 году, найдутся мужики и даже дети, которые пойдут защищать то, что ещё оставалось от большой страны. Пойдут и частями будут расстреляны у стены и возле домушек на стадионе «Красная Пресня», где когда-то безмятежно играл в футбол мой любимый «Спартак». Среди расстрелянных окажется и член нашей бригады – Леонид. Могилы его нет.

Не знал и о том, что уже никогда не буду работать у Ваганьковского кладбища, потому что настанут совсем другие времена…

Кузьма таки вспомнил, что Чуваша закрыли в будке. Нащупал утром в кармане ключ и не поехал косить крапиву в Уваровку. Ехать ему было дольше, чем мне.

Чуваш умер, глядя мне прямо в глаза.

– Плохо мне чевой-то, Фатим, – сказал он. – Сердце заходится.

– Ты чего, Вася?

– Лягу. Поляжу. Тошно.

Чуваш лег на топчан и умер. Я тряс его. Бил по щекам. Бесполезно. Чуваш не дышал и менялся в лице – стал синеть.

Ударил гром и начался ливень. Мне самому стало плохо. Спирт оказался палёный. Я уже скрючивался на полу, когда с грохотом грома и вспышками молний явился в будку мокрющий Кузьма, мигом все сообразив, схватил меня в охапку и поволок на улицу. Выташнивать закачанный «Рояль». Потом поймали старенький тесный «москвичонок». Поехали в Боткинскую. Спасибо докторам – откачали меня. Отделался инсультом. Левую руку парализовало напрочь, а нога ничего – расходил.

Водку теперь не пью. Пивком иногда балуюсь. Его теперь много. Продают на каждом углу.

На пенсии. Группу дали. Живу у Кузьмы в Уваровке. Сторожу ему дачу. От жены ушёл. Из квартиры выписался.

Иногда ночью приснится Чуваш – и тогда я сажусь в электричку и еду к нему на могилку на Щербинское кладбище. Хромаю по аллейке в немой тишине между памятниками и крестами. Сажусь на скамеечку у его бугорка и размышляю.

– Почему так, ты спрашивал? Только так, Чуваш! Только так нам всем и надо. Потому что мужики должны быть мужиками. А бабы бабами. А теперь у нас только дамы и господа…

Колхозницы

– Идуть! Идуть! – Деревенский дурачок, двадцатилетний Егорка, выскочил на мороз и прыгал без шапки на улице в драном овчинном тулупчике и валенках. Старуха Петровна, мать его, лежала в избе с жарко натопленной печкой и мучилась зубной болью, а то бы удержала, заняла чем-нибудь глупенького.

Со стороны Артюхина в деревню входили немцы. Пехота. Перевязанные от лютого московского холода чем попало. Кто в немецкой форме. Кто в русских шинелях. Шли угрюмые. Злые.

Поравнявшись с Егоркой, их старший стянул с лица шарф и, дыша паром, спросил с акцентом:

– Пусто? Русский золдат есть?

Егорушка лыбился и кланялся, предлагая шагать им дальше.

– Идите! Идите! Гы! Гы! Прямо – туда! Прямо – туда!

И показывал в сторону колхозного амбара, возвышающегося на пригорке посреди деревни. Немец оттолкнул его в сторону. Махнул своим. Пошли дальше. Надо было размещаться по избам. Мороз лютовал за тридцать.

Марья сидела в избе и услышала на улице незнакомую речь. Голоса раздались прямо под окнами. Значит, прошли уже через калитку. Идут в избу.

В люльке заплакал трёхмесячный Борис. Восьмилетний Валька прижался к матери, сидящей на скамейке возле младенца, и ждал, что же теперь будет. С клубами пара немцы вошли в избу. Сели за стол. Отогреваться.

– Матка, давай кушать! Кушать давай!

Она вытащила из русской печи картошку в чугунке. Двинула им под нос плошку с квашеной капустой.

– Хлеба нет.

Немцы переглянулись. Сняли с рук обмотки. Стали жрать.

Марья ушла в комнату к кричащему Борису. Сунула ему бутылочку с козьим молоком. Затих.

Один из немцев вскочил. Подошел к люльке. Глядел на бутылку. Потом на Марью.

– Млеко? Где? Дафай! Дафай! Му-у-у! Где?

– Нету му… Нету! Козье молоко… Кума дала… Дитя кормить… Нет у меня…

Немец прислушивался. Разумел. Похоже, дошло до него, что коровы у Марьи нет. А молоко от козы соседской. Пошел дальше лупить картошку. В это время вошёл третий. Двое вскочили, вытянув руки по швам. О чём-то говорили. Затем все трое ушли из избы, выхолодив её своим шастаньем.

Возле колхозного амбара стоял Колодкин и, показывая на засов, махал руками. Мол, знаю, у кого ключи. Могу показать. Дали двух солдат. Пошёл с ними к Дарье Нуждиной в избу. Она была старостой. Дарья стояла на крыльце, когда они подошли. Колодкин щерился своей рябой улыбкой, трусливо поглядывая из-за немецких спин.

– Русский баба, дафай ключи. Двери открывать! Бистро!

Дарья посмотрела на Колодкина. Пошла на него.

– Ну что, сука, продался? Всё рассказал? У, гадина!

Она замахнулась, чтобы ударить его в морду, но немцы остановили. Схватили её за руки. Но она успела плюнуть ему в лицо. Колодкин, утираясь рукавом, отступил.

– Чего ты, дура? Советской власти конец! Хана колхозу! Теперь свободно заживём! При немцах сыты будем! Ключи у неё в сенях висят. Я покажу.

Дарью отпустили. Она так и осталась стоять у крыльца, пока немцы с Колодкиным шуровали у неё в избе. Плакала. От бессилья. И предательства.

Колодкин вышел довольный, позвякивая связкой ключей, потрусил к амбару, где хранились зерно и колхозный инвентарь. Поскорее вскрывать да растаскивать.

Штаб немцы устроили в центральной избе, у Широковых. Она была просторной и тёплой. Бабку с дедом выгнали, отправили жить в сарай. Старший немец, обер-лейтенант, передал приказ размещаться по избам и позвать к нему старосту деревни.

Через некоторое время Дарья стояла перед ним без платка, опустив руки. Прямо смотрела ему в глаза.

– Я буду говорить с тобой по-русски. Я хорошо говорю на твоём языке. Ты должна меня понимать. Ты будешь меня понимать?

Дарья молчала.

– Если ты будешь молчать, мои солдаты будут тебя наказывать. Мне нужно знать, сколько в деревне людей. Есть ли коммунисты и комиссары. Кто у вас старший?

Дарья накинула на голову платок и завязала его сзади.

– Я вам ничего не скажу. У вас уже есть говорун. У него и спросите. А наказывать – наказывайте. Воля ваша…

Обер-лейтенант улыбнулся.

– Господин Колодкин – хороший мужик. Он хочет служить великой Германии. Почему вы не хотите?

Дарья ничего не ответила. Отвернулась и опустила глаза.

– Ладно. Гуд. Идите пока. Мы вас ещё навестим. Из дома никуда не ходить. Быть на месте. У вас в деревне будет новый порядок.

Ночью немцы пили, выставив часовых, которые менялись через каждые два часа. Жители затаились. Сидели в своих избах и думали каждый свою думу. Мысли у всех были похожие. Что завтра с ними сделают немцы? Возьмут ли они Москву? Долго ли продлится война?

Так вот, без особых боев деревня Костино Рузского района была оккупирована немецкими захватчиками. В самой деревне семнадцать дворов. В избах остались одни бабы, старики да дети. Мужики ещё летом ушли воевать. Дурачок Егорушка тоже с ними бежал. Да его с полпути вернули. Колодкин пришёл осенью из неизвестных краев. Поселился в избе у своей тётки. Все время прятался от людей. Местные только могли догадываться про его грешки. Дезертир – не дезертир. Кто его поймёт? А вот перед немцами выполз.