– Здравствуйте! Люба. Спасибо вам за всё. Я всё боялась – не успею.
– К Новому году? – Надежда Аркадьевна и Любашка крепко жали руки и разглядывали друг друга.
– К деду! – Любашка оценила тонкий вопрос и тут же спросила без всяких: – А вы вместе живёте?
Надежда Аркадьевна смутилась и отошла на кухню без ответа – порезать фрукты.
– Дед, это твоя муза, да?
Пётр Иваныч обнял внучку и шепнул ей тихонько на ухо:
– Я и сам не знаю, что это, Любань. Она – мой ангел-хранитель.
– Серьёзно. Ну ладно, пошли Новый год встречать. Чем тут вам помочь?
Любашку определили жить в квартиру Надежды Аркадьевны. Она устроилась диспетчером в такси. Любашка задумала учиться и поступать в институт на историка. Надежда Аркадьевна обещала помочь с учёбой и поступлением. Дед было уговаривал остаться с ними, но внучка понимающе отказалась.
– Вы воюйте тут без меня. Если что – вызывайте на подмогу. Я, может, тоже скоро буду не одна. Так что пожить отдельно – мне в самый раз. Но буду часто появляться!
В музее всё шло своим чередом. Приходили люди. Пополняли экспонатами историю коммунальной квартиры. Весной, в День Победы, Надежда Аркадьевна взяла со стола гармонь и протянула Петру Иванычу.
– Сыграй, Иваныч. Очень тебя прошу. Муж гармонистом был.
Пётр Иваныч опустил глаза и взял в руки инструмент. Сыграть, что ли? Обещался вроде не браться…
– Сыграй.
Он заправил ремни за плечи, разжал меха и врезал «Катюшу».
Стратегический запас
От праздности и лжи, от суетных забав
Я одинок бежал в поля мои родные,
Я странником вступил под сень моих дубрав,
Под их навесы вековые…
Загрустить было отчего: по октябрьскому небу бежали быстрые клоки облаков, уже не таких ангельски белых, как летом, а с темной свинцовой начинкой, что должно было означать только одно – скоро зима.
Борис Полушкин ехал на попутке и дремал. Рюкзак со всеми его вещами лежал на коленях. Обратной дороги не было. Только вчера окончательно разругался с женой, которая сказала ему свое последнее слово. Раз не может найти хорошей работы – пусть катится на все четыре стороны. Такой папаша им не нужен. А жить без копейки она не собирается.
А ещё объявила, что давно встречается с другим мужчиной, вполне состоятельным и не таким круглым дураком, как Боря Полушкин. Видно, есть ещё чем мужика позабавить. Поди, мощной грудью завлекла. У них есть всё: и деньги, и секс. А годы, прожитые с бестолковым Борькой, были роковой ошибкой.
Полушкин спорить не стал. Молча собрал вещи. Прибежали из школы дети – десятилетний Вася и четырнадцатилетняя Юленька. Обнял их на прощанье. Прослезился. Сказал, что едет в командировку, а когда вернётся, не знает.
И вот теперь – полоска шоссе, ревущий мотор грузовика и путь в далёкую глушь, на родину стариков, в совесть забытых могил, где он не появлялся уже лет двадцать. Аж с самой армейской службы. И могил-то не найти, наверное. Ведь даже и не вспоминал. Деревеньку своего детства. Крутился в семейных заботах. Работал. А вот теперь пришлось сваливать. Вишь, как судьба крутанула.
С дороги в деревню, до которой было ещё двенадцать километров, вела разбитая, в закисших грязью колеях и частых зеленеющих лужах грунтовка, по которой не ездили совсем – видно, было некому. Только грибники какие проскакивали тут.
А вот живёт ли там кто? На это надежды было мало.
Деревня Осиновка и отродясь была всего о пятнадцати дворах, а уж теперь наверняка кто помер, а кто в город сбежал.
С такими мыслями Полушкин тащился в родную деревню. И крутилось в голове предательское: неужели всё это с ним происходит? Неужели это он сейчас не сидит у телевизора с бутылочкой холодненького пивка и не смотрит футбол? Неужели это не ему в тёплой ванне трут спину и на просторной кухне не его кормят вкусным ужином с ароматным борщом, жареным мясом и разварной картошечкой?
Не ему. Потому что он вот уже два с лишним часа голодный месит осеннюю грязь по деревенскому бездорожью и мёрзнет.
Предчувствие не обмануло. Уже смеркалось, когда он вышел из леса и увидел на взгорке родную Осиновку. Точнее, то, что от неё осталось. Ближайшие избы, пустые, с распахнутыми окнами без стёкол, кланялись ему провалившимися крышами и покосившимися стенами. Везде пустота. Ни в одном окошке не видать огонька. Ни одна собака не залаяла. Мёртвая деревня.
Куда ж он припёрся? А вдруг изба-то его не сохранилась, как вон вместо избы Кузнецовых один бурьян да куст сирени, или того хуже – вообще кто-нибудь её разобрал?
Пошёл дальше. Порывистый ветер хлестал по лицу. Как назло, пошёл противный мелкий дождь, и руки занемели от влажного холода.
Родная избёнка стояла. Маленькая белая мазанка с крохотным покосившимся крылечком горбатилась, окружённая зарослями не кошенной годами травы, заброшенными яблонями и кустами малины. Душистые зелёные яблоки антоновки валялись перед заколоченным накрест окошком горницы.
Полушкин поднял одно. Надкусил и разжевал, ощущая неповторимый кисло-сладкий вкус, и принялся открывать дверь. Ключей не было. Ржавый замок как-то сам съехал с места с гвоздями в петле, которая звякнула об дверь и почти отвалилась, оставшись болтаться на честном слове.
В сенцах было сыро и темно. Дверь в избу была не заперта. Он вошел и стал искать хоть что-нибудь, чем можно было бы осветить комнатку. На кухоньке, в печной полке, нащупал свечной огарок в плошке. Стало быть, со светом сегодня. Поднял валявшийся на боку старый стул, усаживая на место отскочивший кружок-сиденье. Чиркнул зажигалкой, затеплив свечу. Присел сам.
Ну, вот и приехали…
Достал из рюкзака буханку чёрного хлеба и банку говяжьей тушёнки. Вскрыл туристским ножом. Пожевал походный ужин. Было неуютно и холодно. Отовсюду тянуло сыростью. Печь с наполовину вывернутой дверцей без плиты завывала в трубе разгулявшимся ветром. Топить, значит, было нельзя. Он погасил свечу, присел на холодный диван в горнице, ёжась от холода.
Задумался. О жизни своей. О смерти…
В такую минуту ощущал себя полным ничтожеством. Мелкой и никому не нужной земной тварью, брошенной и забытой вещью. Как брошено и забыто было всё здесь, куда он пришёл. И знал, зачем пришёл.
Ну, как это делается-то? Не на улице же? Он всё никак не мог решиться – как это сделать. Может, махнуть под тонкий лёд речной закрайки, сделав резака? И уж не вынырнуть?
Нет! Всплывёт потом мертвяк, и будут его вытаскивать из воды несчастные люди, как дохлую корову, морщась и плюясь: что вот же угораздило дурака!
Как же лучше? И когда? Прямо сейчас или ночью? Да какая разница!
Его решимость начала крепиться по мере того, как холодало. Дождь сменился снегом – недаром сегодня четырнадцатое октября, Покров.
А что Покров? Что ему Покров или снег? Всё равно через несколько мгновений то, что от него останется, будет болтаться в петле. Пусть и на Покров. Сейчас. Только соорудить эту голгофу надо. Верёвка есть. Крюк от люстры в потолке торчит вроде. Проверим, чтоб выдержал. Вроде держится. Низко…
Твою мать, тут даже мыши уже не водятся! И в этой тишине он расстаётся с жизнью! Перед смертью Полушкин решил выпить. Для храбрости. У него в рюкзаке лежали три бутылки водки. Одной мало. Две не берут. Бог любит троицу.
Отвинтил пробку. Опрокинул в рот жгучую заразу и полбутылки наглотал в себя как ни в чём не бывало. Смахнул рукавом с усов капли пойла – и завалился на диван. Ждать, пока проймёт. И начать действовать.
Время шло. Он дремал, привалившись спиной к отдувающейся ветром холодной стене. И медленно, но настойчиво в душе начало разливаться какое-то тяжёлое тепло. Полушкин не заметил, как заснул.
В избе вдруг стало светло как днём. В окошки, оставляя на полу яркие тени, пробивалось солнце. Было тепло и чисто кругом. Всё как в детстве. В дверях он неожиданно увидел улыбающуюся красивую женщину. Она была в белом платье. Волосы заплетены в тугую косу. Стоит и улыбается.
– Ты кто? – спросил Полушкин, протирая глаза. – Смерть моя пришла?
Женщина подошла к нему. Погладила по голове, как ребёнка мать, и покачала головой.
– Нет, Боренька. Я не смерть. Я Федосья.
– Федосья? Это чьих же ты будешь? Откуда взялась?
– Да вот гляжу, ерунду ты удумал. Затеял страшное. Помочь тебе пришла. Беду отвести…
– Да как ты появилась-то? Здесь же нет никого. Или это сон?
– Ох, Боренька-Боренька… Да разве тебе не всё равно, сон это или явь, если ты уже одной ногой в могилу ступил? Хочешь – пусть будет сон. А хочешь – предсмертное видение. Решай сам. Только меня послушай, что тебе скажу.
Она села рядом на диван. И пахнуло на Полушкина ароматом луговых трав и сладким мёдом. Не, не настоящая… Так бабы не пахнут. Что это за духи?
– Грустно тебе, Боренька? А ты не грусти… Я вот на своём веку и богатой была, и в земляной тюрьме гнила, а чтобы на себя руки наложить – и в мыслях не было. А ты мужик. И такое задумал.
– Эх, Федосья… И чё ты ко мне заявилась? Никому я не нужен. А тебе понадобился? И что ты за Федосья такая?
– В девичестве Соковнина. По мужу была Морозова. Теперь просто Федосья.
– Морозова? Это боярыня, что ль? Которая на картине? Она там страшная. А ты красавица.
– На картине не я – образ. Художник выдумал. А я перед тобой.
– Красивая ты, Федосья… Прямо залюбуешься…
Улыбается.
– А вот ты и полюбуйся. Может, оттаешь. И дурью больше не будешь маяться. Облик человеческий сохранишь. И в бога уверуешь.
– Ну, про бога ты мне не втюхивай. Был бы бог, меня до такого не допустил бы… Не верю я ни в бога, ни в чёрта лысого. И хрен ты меня сагитируешь!
Федосья рассмеялась как-то по-девичьи от его выверта. Пришла с одним. А тут вон чего выкладывают! Да всё это слова. Слова пустые.
– Не буду уговаривать – прошу только. Утром проснёшься, оглянись вокруг. Жизнь не закончилась. Она продолжается всюду. В малом. В тебе. Проживи её. И будет тебе награда. Счастлив будешь.