Федосья встала. Собралась уходить. Полушкин ухватил её за руку. Рука была нежная, тёплая, материнская.
– Погоди, красавица! Ты ко всем, что ль, таким, как я, приходишь? Или по выбору? Тебя утешительницей, что ль, назначили?
– К тебе пришла вот… К другим есть кому прийти. У Бога все под рукой.
И она поцеловала Полушкина в губы долгим волшебным поцелуем, от которого он заплакал. Потому что вдруг пробило его, что сама любовь пришла ему помочь. И что этой любви растворилось так много в свете, что её хватает на всех. И стало стыдно своих дурных мыслей.
С тем и проснулся.
Холодный пот стекал со лба. Знобило. В окошко пробивался тусклый октябрьский рассвет. Недопитая водка стояла на столе. Хлеб. Тушёнка. Веревка. А куда же Федосья подевалась? Какая Федосья? Полушкин поднёс правую руку к лицу и понюхал. Это был тот самый аромат. Цветов и мёда.
Во, блин, как бывает! Чудеса! Или крыша поехала… Федосья! А ведь она меня в губы целовала. Он встал с дивана и прошёлся по горнице. Глянул на печку. Надо где-то поискать чугунную плиту. Они же стандартные. И дверцу глиной замазать. Это первое, что пришло в голову.
Через неделю начал ковыряться по хозяйству. Собрал в саду опавшие яблоки. Достал на чердаке трухлявое сено и переложил их друг к дружке на зиму, чтобы не гнили. Заполнил ими ящички из старого, но ещё крепкого шифоньера.
Печь к тому времени уже работала. Из двух ржавых плит, которые нашёл за сараюшкой, удалось кое-как соорудить одну. Через неё лупило при растопке пламя, но потом, когда плита нагревалась, тяга была что надо, и дым рассеивался.
Даже помыться было где – на берегу Полушкин откопал вход в старую баньку по-чёрному, принадлежавшую когда-то соседям Гордеевым. Топил, пока камни не раскалились, и мылся, кряхтя, исходя потом, смывая дурь и тугу-печаль.
Жить было дико. Никого в округе. Продукты заканчивались, и надо было чего-нибудь думать, чтобы выживать. На одних яблоках не протянешь. По первому льду стареньким дедовым багром по ямкам нацеплял щучек, судачков, другой рыбёшки. И решил снести в ближайшее село в обмен на соль, крупу, сахар и спички.
Возвращался к жизни незаметно, как-то естественно. И даже отсутствие света во всё обрастающие тьмою декабрьские зимние ночи не тревожило. Топилась печка. От неё исходило волшебное тепло. Трещали дровишки. С ними было веселей.
Замотав в вещмешок свой улов, Полушкин однажды затемно отправился в ближайшее село по реке в двадцати верстах от Осиновки.
Землю припорошило снежком. Идти было легко. Морозец пощипывал нос и щёки. Борис перешёл реку по льду и торил тропинку вдоль другого берега по ровным закрайкам. Ходу было часа четыре с половиной.
Село Заревое открылось старинной, с покосившимся набок крестом полуразвалившейся церковкой на крутом берегу. Светало. Борис поднялся к церковке тропинкой, протоптанной рыбаками и расхоженной бабами у большой прямоугольной проруби, где они, видать, полоскали бельё.
Шагая вдоль сонной улицы мимо убогих, но жилых домов, из которых ровными столбиками шёл белый дымок затопленных поутру печей, глазами искал хоть какой-нибудь работающий магазинчик.
Попался по дороге старичок-рыбачок. Шёл к реке в шапке-ушанке с коробом-седушкой. Хрустел валенками.
– Здрасте! А нет у вас тут магазинчика, а, отец?
Дед остановился. Показал рукой в конец сужающегося к верху оврага.
– Возле пруда на дороге вагончик стоит. Валюха торговлю летось на Пасху открыла. С девяти приезжает. Хлебушек хороший. Водка есть. Тока из-под полы. И пива – залейся…
И побёг своей дорогой.
Борис поднялся по склону оврага. Вышел на дорогу. У застывшего холодцом круглого прудика стоял небольшой вагончик, обшитый железом. Дверь была открыта. Полушкин вошёл.
За маленьким прилавком стояла статная розовощёкая женщина и смотрела на него с удивлением.
– Ты откуда такой бородатый? Залётный, што ль?
– Я из Осиновки. Ищу, кому можно улов предложить. Может, вы возьмёте у меня рыбу?
– Пешком из Осиновки? Так там же никто не живет давно. Ты чего там позабыл-то?
– Я родом оттуда…
Валентина вдруг как-то странно улыбнулась и растерялась.
– А чьих ты будешь?
– Полушкиных…
– Не Борис Полушкин, часом?
– Он самый. А ты что, знаешь меня?
– Знаю. И ты меня знаешь. Я – Валька Нуждина. Тоже осиновская. Мы ж с тобой вместе в детстве по деревне бегали, любились… Помнишь?
Борис узнал в её чертах ту самую Валентину, которая в деревенской юности была его первой любовью. Изменилась, конечно…
– Узнаю. А чего ты здесь?
– Да я давно в Заревое переехала. Как ты в армию ушёл и после не вернулся, через год вышла замуж за одного паренька здешнего. А он алкаш оказался. Спиваться начал. В драке зарезали. Вышла замуж второй раз. За местного бизнесмена. В райцентре познакомились. А того конкуренты посадили. Я еле ноги унесла. Кой-чего, правда, мне осталось. Вот живу теперь тут, в дому первого своего муженька. Торгую. А ты как здесь?
– Долгая история. Тяжело рассказывать. Возьмёшь рыбу?
Валентина рыбу взяла и набила ему сумку всем необходимым. Полушкин был счастлив. Светился улыбкой. Валентина переживала:
– Ну, как попрёшь-то? С передыхами к ночи только добредёшь. Бери у меня за двором дровяные санки. Да вези. Я к тебе, как лёд окрепнет маленько, в гости приеду. У меня в сарае мужнин снегоход. На «Буране» мне до тебя минут двадцать будет. Поговорим. Нам ведь найдётся о чем поговорить, а, Борь? Ведь ты ж меня, гад этакий, обманул! Обещал вернуться. Жениться. Я с тобой разберусь!
Валентина грозилась, а сама сияла. Стали подходить местные покупательницы. Начали разговоры. Как всегда, с последних новостей из телевизора. Провожали удивлёнными взглядами удаляющегося от магазинчика незнакомого бородача с огромным рюкзаком за спиной.
С санями и вправду было ладно. И спину не гнуть. И дровец на растопку кой-каких по дороге по берегу наломал да связал верёвкой. Пришёл домой усталый и весёлый. Бывают же встречи! Вот Валюха даёт! Бизнесменша! Погляди ты! Как закручивается всё! И ведь управил же Господь! Федосьюшка…
Растопил печь. Зажёг свечку. Перекрестился двумя перстами. Так в детстве учил внучков и наказывал верить в Бога, как исстари на Руси веровали, его прадед Афанасий Полушкин.
Борис поставил чайник. Плита уже горячая. Сейчас закипит водица. И попьёт он фирменного напитка – «Майского» чайку. С сахаром. Вприкуску.
По любви
Майка нервничала. Она уже лишних полчаса стояла на краю пригородной железнодорожной платформы, от колючего февральского ветра со снегом кутаясь в полы коротенькой меховой шубки, которую она смастерила недавно на модный молодёжный манер из длиннополой материнской шубы.
Колька опаздывал. А ведь следующая электричка до Смолёнова пойдёт только через два часа. Они познакомились год назад во время студенческих каникул в одном подмосковном доме отдыха и пришлись по сердцу друг другу – теперь жили вместе у Кольки в деревне под Москвой в ветхой бабушкиной послевоенной избушке со шведской печкой и большой вислоухой дворнягой Тишкой, который в отсутствие хозяев жил сам по себе, бегал без привязи на вольной деревенской волюшке, никого не трогал и ждал своих неугомонных хозяев.
Майка училась в Авиационном институте. Колька в Литературном. Он на два года позже её поступил на первый курс, зато она на четыре года была моложе Кольки.
Сегодня они решили смотаться с лекций пораньше и рвануть на трёхчасовой электричке, чтобы успеть заготовить дров на завтра и ближайшие пару дней. Когда электричка, как беззубая разбойница-старушка, уже свистела на подходе к платформе, из подземного перехода выскочил букет белых роз, из-за которых выглянула наконец растрёпанная голова мерзавца Кольки.
– Привет, Майчик! Это тебе. Успел… – Они кое-как затолкались в вагон. – Лекция была интересная сегодня. Читали спецкурс по творчеству Валентина Распутина. Заслушался.
Они встали лицом друг к другу. Колька попытался было расстегнуть молнию на сумке, чтобы достать книгу, но тут на очередной станции ввалилось множество народу, его и сумку приплюснуло так, что бедный Колька оказался рад и тому, что вообще устоял на ногах. Перед Майкой какой-то высокий мужчина чуть попятился назад, и она тотчас же этим воспользовалась – повернулась к окну, чуть нагнувшись, ловким движением рук выхватила из сумочки тетрадку с ручкой и стала записывать какой-то свой таинственный вязальный узор, считая петли.
Колька ей по-хорошему завидовал. У него Дмитрий Карамазов едет в Мокрое к Грушеньке. А книгу всё никак не приспособить… Электричка всё дальше и дальше от Москвы.
Вот уже и можно присесть. Ехать ещё час с небольшим. Колька добирается до Достоевского. Через книгу оживает и начинает твориться в душе то неповторимое действо, которое испытываешь при погружении в мир творчества и мастерства настоящего художника слова. Сердце Кольки отзывается чувству Дмитрия, тонкой грани между безудержной страстью и братской любовью к сестре, которую Колька для себя открыл и обдумывает сейчас. Майка толкает его в бок.
– Коль, обними, я посплю.
Колька обнимает и продолжает читать и раздумывать, листая страницы романа свободной рукой.
В посёлке на станции ветра нет, но идёт снег. На платформе ботинки Кольки и Майкины сапожки торят две ниточки следов, а на автобусной остановке вечерних пассажиров уже ждёт урчащий прогревающимся движком рейсовый автобус и стоящая в салоне девушка-кондуктор с не в меру строгим лицом, считающая входящих.
Автобус трогается. Им выходить на четвёртой остановке. Раз. Два. Три. Четвёртая. Автобус с красными огоньками и светящимися жёлтыми окошками уползает за поворот. И всё. Мрак. Только слышно, как идёт снег и сбоку кто-то бьёт чем-то мягким по ногам. Это Тишка. Дождался. Он рявкает несколько раз от собачьего счастья и исчезает где-то впереди.
Надо идти. Они спускаются с обочины, нащупывая ногами в темноте свою наторённую тропу до дома. Тишке легко. У него собачий нюх и четыре лапы. Там, где не проваливаешься по пояс, и есть тропа. Когда сваливались оба и выкарабкивались ползком, подбегал Тишка, лизал их в мокрые лица шершавым языком и опять убе