По месту жительства — страница 17 из 33

8 февраля 1819 года был основан Петербургский Университет, которому Александр 1 подарил здание Двенадцати Коллегий.

Сейчас там находится Ленинградский Государственный Университет им. А. А. Жданова.

(Путеводитель по Ленинграду).

Глава I. Экспозиция или портретная галерея

Даже если вы сто раз на дню пробегаете туда и обратно по университетскому двору вдоль знаменитых «Двенадцати Коллегий», и проделываете это по девять-десять лет кряду, и то, быть может, вы до сих пор не обратили внимания на нашу кафедру. Она затерялась между магазином «Книги» и музеем Менделеева, в котором экспонируются пятьдесят шесть сундуков и девятнадцать чемоданов, созданных в порядке хобби руками гениального химика в свободное от Периодической таблицы время.

Дверь нашей кафедры перекошена и открывается неохотно. Желающий попасть внутрь должен упереться двумя ногами в одну створку и, уцепившись за остаток ручки, со всей силой дернуть ее на себя. Если при этом ему удастся не упасть навзничь, то, возможно, он проникнет в темный, узкий коридор. На другой створке висит несколько разнокалиберных объявлений, в основном негативного свойства.

Прохода, раздевалки, туалета нет.

Кто не был на субботнике — стипендии не будет.

Вход в библиотеку не тут.

Кто не сдал Ленинского зачета, — к экзаменам не допускается.


Однажды весной двери украсились черной таблицей с золотой надписью: «Кафедра почвоведения и слабых грунтов». Вначале у нас было две кафедры. Почвоведением заведовал профессор Иван Петрович Пучков. Художественно оформленный серебряной гривой и острой бородкой, он напоминал все портреты великих русских ученых, кроме Ломоносова. Брюшко с золотой цепочкой поперек, щегольское петербургское грассирование, неизменные «батюшка» и «намедни» делали его похожим на благородного интеллигента из «бывших». И лишь несколько довоенных, чудом уцелевших старожил, помнят, как он «стучал» в 34, 37, 49 и 52 годах и победоносно прошел по трупам по крайней мере десяти человек.

Кафедрой же слабых грунтов заведовал молодой профессор Корин — спортсмен, любимец студентов, почти неотличимый от них благодаря потертым джинсам и слэнгу. Он бесконечно раздражал Ивана Петровича. — Стрикулист и сопляк, — шипел наш маститый профессор, услышав, что Корин устраивает научные семинары на лыжных базах. Слух о романе Корина со студенткой Тарасюк Пучков воспринял с глубоким удовлетворением и стал пристально следить за развитием событий. Когда же из Москвы пришел сигнал о необходимости слить обе кафедры, Иван Петрович перешел в наступление и лично зачитал на партбюро им же самим изготовленную анонимку об аморальном и недостойном поведении профессора Корина. Были также ночные звонки коринской супруге и письма родителям Нины Тарасюк. Результаты незаурядной энергии профессора Пучкова тут же сказались: Корина попросили подать в отставку. Он покинул квартиру, вполне любимую жену и отправился со случайной подругой Ниной Тарасюк искать счастья в Тюменском Политехническом институте.

Вскоре кафедры объединились под эгидой Ивана Петровича. Однако, легкие победы притупили пучковскую бдительность. Он и не подозревал, каким бедам отворяет двери, поддержав кандидатуру доцента Леонова, приехавшего из Витебска читать коринские курсы. Леонов — лысый, юркий толстячок, — колобком вкатился на нашу кафедру, держался подобострастно, говорил «документы» и «сантиметры», и в ответ на каждую пучковскую шутку разражался тонким заливистым смехом. По общему мнению он был совершенно безопасен.

Вскоре Леонов стал незаменимым человеком на кафедре и, как говаривал Пучков, его «правой и левой рукой». Они вместе начали писать учебник. «Мой кругозор и ваша интуиция, батенька, сотворят чудеса», — рокотал Иван Петрович, увлекая Леонова на своей «Волге» в Дибуны, где в смородинных кустах розовела пучковская дача. Сам Иван Петрович не печатался уже лет шесть.

Пока наши герои собираются творить чудеса, давай, дорогой читатель, совершим экскурсию по нашей кафедре. Осторожно, не споткнись о набитую окурками урну, над которой выведено: «Курить воспрещается». Одна стена украшена школьной географической картой с флажками, указующими, где трудятся наши выпускники.

Над картой плакат: «Все наши силы и знания — любимой Родине». Однако флажки разъехались недалеко. Алым плащом покрывают они слово «Ленинград» вплоть до Ладожского озера, целое скопище их в Москве и в Прибалтике, один счастливец попал в Болгарию и лишь одного безумца занесло в Пермь. За Уральским хребтом флажков нет. На другой стене — экстренный выпуск кафедральной стенгазеты «Молния», бичующий безобразную выходку студента Аламбека Мавлянова, высыпавшего после опыта в унитаз шесть килограммов глины. «Молния» висит уже около года, а огромный гвоздь, намертво вбитый поперек в облезлую дверь уборной, все еще свидетельствует о тяжких последствиях мавля- новского эксперимента. Однако, для сотрудников кафедры отсутствие сортира — редкая удача. Мы исчезаем теперь на два-три часа и, когда начальство осведомляется, где товарищ такой-то, оставшиеся многозначительно пожимают плечами: «Вы же знаете, Иван Петрович, в каких условиях приходится…»

Первая дверь налево — лаборатория мерзлотоведения. Она оснащена морозильной камерой, в которой могут укрыться четыре человека в случае пьянки, если кто-нибудь войдет ненароком в незапертую дверь. Существует легенда, что в морозилке можно создать температуру минус шестьдесят градусов, однако на моей памяти она не включалась ни разу.

Лабораторию мерзлотоведения обслуживают три научных сотрудника. Старший по чину — Вячеслав Михайлович Белоусов — сухощавый, бледный молодой человек в очках с тонкой золотой оправой, безукоризненно одетый, предупредительно-вежливый, немногословный. Иногда, откинувшись на стуле и дико выкатив глаза, он хрипит и однажды до смерти напугал инструктора отдела кадров, который, в отличие от нас, не знал, что Слава — йог и в данный конкретный миг находится в нирване. Но чаще он сидит, сгорбившись над мелко исписанной страницей. Ходят слухи, что Слава пишет прозу. Он никому ее не показывает, но мы полны пиетета к его жертвенной неблагодарной работе, так как, по его словам, печатание ему не угрожает. За соседним столом, попивая чай из колбы, в клубах сигаретного дыма маячат фигуры двух других сотрудников. Это — красавец Эдик Куров в ворсистом канадском свитере и джинсах «Леви страус», и Оля Коровкина, долговязая девица, сплошь усеянная камеями. Она — дочь парторга нашего факультета. Сотрудники уже обменялись свежими анекдотами и новостями, сообщенными накануне обозревателем Би Би Си Анатолием Максимовичем Гольдбергом, и теперь Эдик, поглаживая притулившегося к его плечу сиамского кота Никсона, внимает драматическому рассказу Оли о том, как она «попала в облаву» в женском туалете на Садовой около Пассажа, где оживленно торгуют колготками, французской помадой, лифчиками, босоножками и всем тем, что раз в месяц для плана «выбрасывают» в универмаге Пассаж.

— Представляешь, Эдька, они ворвались в сортир — восемь здоровенных мужиков — и всех запихали в машину. В милиции стали требовать документы, насильно открыли сумки, ощупали все карманы. У меня изъяли японский зонтик, который — помнишь — я у Ритки за тридцатку купила. Вовсе я не собиралась его загонять, а просто так зашла, поинтересоваться… Они грозили, что пошлют письмо на работу. Ну, не гады ли?

— Брось старуха, не дрейфь. — Эдик сладко потягивается. — Никого это теперь не колышет. — И он начинает — в который раз — свою бессмертную историю про то, как его замели в садике на Литейном 57 с романом Хемингуэя «Острова в океане». Этот садик известен каждому, кто любит книгу. Камю и Булгаков идут за 50 рэ, Мандельштам — совиздание — за тридцатку. «Новгородская икона» за 40 рэ, словом, здесь циркулирует весь тот книжный дефицит, который не достигает магазинных прилавков, будучи проданным на корню прямо на книжных базах. А дело с Эдькой и Хэмингуэем было так: какой-то тип требовал отдать ему «Острова» за десятку, Эдька уперся: «Я только меняю». Тип стал молить и заклинать. Эдька «дрогнул и сдался», но в момент, когда происходил знаменитый процесс «товар-деньги-товар», любитель Хемингуэя вытащил соответствующее удостоверение, вследствие чего Эдьку наголо обрили и упекли на 15 суток принудительным образом перебирать гнилую капусту. А в это же самое время все члены кафедры перебирали эту же капусту, как бы «добровольно», только в другом овощехранилище, и Эдькино двухнедельное отсутствие осталось незамеченным. Когда же он явился в Университет еще более элегантный, но бритый и похудевший, профессор Пучков отечески осклабился: «Чудно выглядите, батенька!» Пучков не интересовался мерзлотой и никогда не заглядывал в эту лабораторию. Ее буколическая жизнь нарушалась раз в неделю вторжением научного руководителя «мерзлотки» доцента Миронова, широкоплечего человека с медвежьими ухватками и наспех вырубленными чертами лица. Его сиреневый нос считался отмороженным в далекой тундре. Миронов появлялся зимой в лыжных ботинках прямо с дачи и горделиво демонстрировал синяки и ушибы, полученные при скоростном спуске с горки. Летом он привозил вяленую рыбу, банки с тертой малиной и глухим голосом посвящал Славу, Эдика и Олю в тайны соления грибов и различных маринадов. Петр Григорьевич был дедом двенадцати внуков и владельцем трехэтажного дома в Соснове, с которого имел неплохой доход, сдавая бесчисленные клетушки ораве дачников. Петр Григорьевич не бился в месткоме за путевку в Цхалтубо, не хлопотал о кооперативной квартире, не влезал в буфет без очереди за бананами, не выцыганивал гараж и на факультете за ним прочно укрепилась слава порядочного человека. Если Миронов нарушал этикет и засиживался в мерзлотке больше часа, Слава Белоусов сгребал со стола свою прозу и со словами: «Почему я должен это терпеть?» — уходил домой. Оля подмигивала Эдику и с криком: «Кажется, зарплату привезли, Петр Григорьевич!» — исчезала, оставляя после себя легкий запах духов «Не забудь». Эдик больно щипал Никсона, оскорбленный кот начинал жалобно мяукать, и тогда Эдик пятился к дверям, укоризненно говоря: «Животное не ело с утра, Петр Григорьевич». Миронов оставался один, оглядываясь беспомощно по сторонам, и вздыхал без досады: «Эх, молодежь, молодежь…»