По месту жительства — страница 3 из 33

— Спереть, что ли, коробок? — деловито спросил Тосик Бабанян.

— Ну, сперли, а дальше что? — Кашкин испытующе обвел нас стальным глазом, — в чем смак идеи?

Но дальше наша фантазия не шла, и иезуит Кашкин торжественно сказал:

— А дальше… коза назначает Шустеру свидание.

И снова я написала записку: «Саля! Приходи завтра в 4 на луг. Буду ждать тебя под большой березой».

Замысел Кашкина был прост и велик: притаиться в кустах, наблюдая, как Шустер придет на свидание, а потом выскочить из засады и устроить вокруг него языческие пляски. В последнюю минуту я смалодушничала и осталась в лагере.

Итак, все помчались на луг, привязали козу к березе и повесили ей на шею плакат, содержание которого, увы, я узнала позже:

Посмотри на правый бок,

Вырван там бесценный клок,

И его,  как знак любви,

Ты таскаешь на груди.

А она — твоя зазноба

Умирает по Белову.


Могла ли я представить себе, что Овсянникова так вероломно использует мое доверие и откровенность?

Саля появился в чистой рубашке и новых сандалиях, с палкой в руке. На палке следует остановиться особо. В то лето было модным дарить дамам своего сердца палки из свежесрубленных ветвей с художественно вырезанной корой. Палки с узорами коптились на костровом дыме. Некоторые из них, выполненные с большим вкусом, были настоящими произведениями искусства. Разумеется, Саля, как и все вдумчивые гении, был «безрукий» и его палка, предназначенная мне в подарок, была безобразна.

Отыскав большую березу, Саля уселся под ней и рассеянно погладил привязанную козу. Бедняга ткнулась ему в ноги, пытаясь освободиться от прицепленного картона, и Саля заметил плакат. Он сорвал его, разгладил и несколько раз прочел. Из кустов послышались возня и сопенье. Саля вскочил, опираясь на палку, и беспомощно огляделся. Кусты шевелились и повизгивали.

…И Саля бросился бежать. Почему он не шарахнул по кустам и не проучил своих мучителей? Ведь он был «вооружен». Вместо этого Шустер примчался в лагерь, влетел в палатку и увидел… Митю Белова. Невинный Белов валялся на кровати и читал «Двух капитанов». Саля подскочил к нему и с размаху ударил его палкой по голове. Потом еще, еще и еще… Ошалевший от боли и неожиданности Митя не сопротивлялся. Трое ребят, резавшихся на соседней кровати в «подкидного», бросились оттаскивать Салю. На крики прибежал воспитатель и Шустера, наконец, скрутили. Над Беловым хлопотала лагерная врачиха, потом приехала «скорая» и его увезли в больницу. У Мити оказалось кровоизлияние в глаз и легкое сотрясение мозга.

…Тогда по глупости мы были уверены, что Шустер обезумел от ревности, и это создало вокруг меня романтический ореол femme-fatale. Гораздо позже я поняла, что именно Митю и ненавидел Саля: и за то, что одного Митиного слова было достаточно, чтобы Салю освободили из заточения в уборной, и за то, что Митя пренебрег девчонкой, в которую Саля влюбился, и за все его поруганные чувства. Воспитатель и двое ребят отвели Шустера в директорский кабинет, где Ким Петрович два часа пытался выудить из него причины «этого дикого поступка». Но Саля будто воды в рот набрал. Потом допрашивали меня и Кашкина с компанией, а вечером собрали лагерь на экстренную линейку.

— Все вы знаете, что произошло сегодня, — замогильным голосом сказал Ким Петрович. — Шустер зверски избил своего товарища. Срам и позор для лагеря… и Шустер из лагеря исключен. И мы будем ходатайствовать перед школой об исключении его из пионеров. А теперь я вам вот что скажу, — и голос директора странно дрогнул. — Будь я на Салином месте, — я поступил бы так же… только не с Митей.

Наутро приехал Шустер-старший, такой же тощий и сутулый. Согнувшись вошел он в палатку и покидал в чемодан Салины шмотки. К нему подбежал пионервожатый.

— Пусть Саля сперва позавтракает… и вы тоже.

Будто не слыша его слов, Шустер-старший сделал сыну знак рукой, и они молча вышли, пересекли лагерь, футбольное поле и, не оглядываясь, направились на станцию.

…Лагерь наш принадлежал Академии Наук и считался одним из лучших в Ленинграде. Это называлось «повышенного типа». Кормили, по слухам, у нас телятиной и свежими фруктами, и дети, говорят, были интеллигентные. Попадали сюда, в основном, отпрыски случайно уцелевших и новоявленных ученых. Представьте себе, каких трудов и унижений стоило Салиному отцу — переплетчику Института огнеупоров — раздобыть для сына путевку. Это и пришло мне в голову, когда я с зареванным лицом топала на некотором отдалении от Шустеров по пустой проселочной дороге. Я хотела, наверно, попросить у Сали прощения, но в двенадцать лет мои представления о стыде и чести сильно отличались от сегодняшних… И я не осмелилась подойти к ним.

Вот Шустеры поднялись на платформу, и отец поставил чемодан. Вероятно, он, наконец, заговорил; я видела, как он ожесточенно размахивал руками, а потом ударил Салю по лицу. Но тут подошел поезд и их слизнуло с платформы.

…А что же мой герой Митя? По канонам мировой литературы он был обязан безумно влюбиться в барышню, из-за которой жестоко пострадал. Им полагалось бы прожить долгую счастливую жизнь и умереть в один день в окружении безутешных внуков. На самом же деле…

Митя вернулся из больницы через неделю с зеленоватым фингалом под глазом и по-прежнему не обращал на меня никакого внимания. Моя же любовь приняла сокрушительные размеры. Я написала еще две (оставшиеся без ответа) записки, а на прощальном костре отозвала его в сторону и промямлила, что хочу дружить с ним в Ленинграде.

Митя откусил травинку и посмотрел на меня «долгим, мерцающим взором».

— А ты где в Ленинграде живешь?

— На улице Достоевского. А что?

— Да так… а я на Кирочной. А тебе мама разрешает одной на трамвае ездить?

— Нет, — честно призналась я, — а тебе?

— И мне нет. Только во Дворец Пионеров.

Он помолчал и добавил странную по своей конструкции фразу:

— Таким образом, я полагаю, что вопрос, к сожалению, исчерпан.

…Однажды на углу Садовой и Невского я обратила внимание на новое чудо советской техники, — движущуюся газету-рекламу. Передо мной промелькнула следующая полезная информация: «Смотрите в кинотеатрах Титан, Гигант, Октябрь — 3-ю серию многосерийного художественного фильма „Война и мир“, — в которой вы сможете узнать о дальнейшей судьбе полюбившихся вам героев».

Используя эту формулу, и мне хочется сказать несколько слов о судьбе появившихся здесь героев.

Зинка Овсянникова, будучи студенткой Технологического института, разбилась насмерть при восхождении на какой-то пик. Тосик Бабанян окончил Театральный и подвизался в Ленконцерте, лечась время от времени от алкоголизма. Игорь Кашкин, по слухам, взмыл в недосягаемые партийные сферы. Саля Шустер в 1956 году получил шесть лет за протесты во время венгерских событий. Сейчас он профессор математики в Хайфе.

…Совсем недавно, после трехчасового ожидания в приемной ОВИР’а, я забежала в пирожковую «Минутка» и выстроилась в очередь. Передо мной стоял невысокий человек в поношенном пальто и в пыльном берете. Вот он повернул голову…

— Простите, — сказала я, — вы никогда не бывали в пионерском лагере Академии Наук в Комарове?

— Как же, как же, — бывал. Моя фамилия Белов… Дмитрий Сергеевич. Он улыбнулся и в уголках длинных темных глаз образовались тончайшие морщинки.

— А меня вы узнаете?

— Конечно… разумеется… вы… — тут он запнулся, не в состоянии вспомнить ни имени моего, ни фамилии. Я не стала ему помогать, да и он не проявил любопытства.

— И что же вы делаете в жизни, Дмитрий Сергеевич?

Он неопределенно пожал плечами:

— Окончил философский, в аспирантуру не попал… Вот работаю напротив, в музее атеизма.

И он показал пальцем через плечо, где в надвигающихся сумерках раскинулась прекрасная колоннада Казанского собора.

Рябая женщина лет сорока

Пятый день мы бредем по Карельскому бурелому под осенним моросящим дождем. Мокрые ватники облепляют, словно компресс. Четыре ночи мы спали в лесу на земле, а ели последний раз позавчера. И, между прочим, по моей вине. Перебираясь по бревну через порожистую Осинку, я поскользнулась и сверзилась по грудь в ледяную воду. Меня извлекли при помощи суковатых палок, но рюкзак с консервами и хлебом утоп безвозвратно.

— Не переживайте, графиня, — ободряет меня начальник отряда Валя Демьянов, — спасибо — сами целы.

Он идет впереди, таща неподъемный рюкзак с образцами. Спутанные лохмы и фантастическая выносливость придают ему сходство с лошадкой Пржевальского. Следом плетется геофизик Леша Рябушкин, щекастый, дородный, с еще недавно холеными усами. Леша обвешан датчиками и зондами, из кармана торчит счетчик Гейгера. Я тащусь позади, замыкая шествие. Мне 19 лет и это первая моя геологическая практика. Кажется, что лес населен только мошкой и комарами. Наши лица укутаны плотной зеленой сеткой, издающей тошнотворный запах «ангары», на головах — шлемы, перчатки до локтя, резиновые сапоги выше колен. Это противокомариная защита, но все равно атакуют тучами.

От голода меня мутит, в ушах стоит звон. Только бы не споткнуться. Свалюсь — не встану.

— Веселей, мартышка! — оборачивается Валя, — через час будем на дороге.

— Итак, маршрут закончен. Позади 120 километров съемки, на согнутой Валькиной спине десятки образцов, килограммы отмытого в ледяных ручьях песка. По идее на большаке нас должна встретить экспедиционная машина. До базы еще 60 километров.

— Как вы думаете, — приехал Петька? — тоскливо спрашиваю я.

Леша пожимает плечами, а Валька молчит.

С тех пор, как начальница экспедиции, грузная тетка в летах, сделала шофера Петю своим фаворитом, — он просто сказился. «Брось ты, Петруша, волноваться, — раздавался из „генеральской“ палатки нежный шепот престарелой Мессалины, — выпей и отдыхай. Небось, здоровые коблы, — дотопают, ноги не отвалятся».

…И вот перед нами большак. Петьки нет и в помине. Мы валимся на обочину и «отключаемся», — то ли сон, то ли обморок. Через час Валя расталкивает нас.