Свану хотелось послушать исполнявшуюся на флейте арию из «Орфея»[213], и по настоянию маркизы де Сент-Эверт он прошел вперед и сел в углу, но, к несчастью, здесь все от него заслоняли две сидевшие рядом зрелого возраста дамы, маркиза де Говожо и виконтесса де Франкто: эти две являвшиеся со своими дочками родственницы, держа в руках сумочки, разыскивали друг друга на вечерах, как на вокзале, и успокаивались, только когда, положив на стулья веер и носовой платок, в конце концов усаживались рядом. Маркиза де Говожо почти не имела знакомств, и она была рада, что у нее нашлась приятельница, а виконтесса де Франкто, напротив, вела светский образ жизни, и ей казалось, что есть что-то особенно тонкое и оригинальное в том, чтобы показать своим высокопоставленным знакомым, что она предпочитает им никому не известную даму, с которой ее связывают воспоминания юности. С горькой насмешкой наблюдал Сван за тем, как они слушают интермеццо для рояля («Святой Франциск, проповедующий птицам»[214] Листа), исполнявшееся тотчас после арии на флейте, и следят за ошеломляющей игрой виртуоза: виконтесса де Франкто – взволнованно и испуганно, словно он рисковал свалиться с трапеции высотою в восемьдесят метров, и в тех изумленно-недоверчивых взглядах, которые она время от времени бросала на соседку, можно было прочесть: «Непостижимо! Я себе просто не представляла, что можно так играть»; маркиза де Говожо – с видом женщины, получившей отличное музыкальное образование, отбивая такт головой, превратившейся в маятник метронома, амплитуда и частота колебаний которого от плеча к плечу (притом что ее растерянный и покорный взгляд, какой бывает у человека, который не в силах и даже не пытается превозмочь боль, словно говорил: «Ничего не поделаешь!») были таковы, что бриллиантовые ее серьги поминутно цеплялись за плечики, а заколка – гроздь черного винограда – сползала, и ее приходилось поправлять, но это не мешало ускорению движения маятника. По другую сторону виконтессы де Франкто, немного впереди нее, сидели маркиза де Галардон, постоянно думавшая о своем родстве с Германтами, которое бесконечно возвышало ее и в глазах света, и в ее собственных глазах, но в котором было для нее и нечто обидное, так как самые блестящие представители этого рода сторонились ее – может быть, потому, что она была женщина скучная, может быть, потому, что она была женщина злобная, может быть, потому, что она принадлежала к младшей ветви рода, а может быть, и без всякой причины. Если около маркизы де Галардон находился кто-нибудь незнакомый, – а с виконтессой де Франкто маркиза была незнакома, – она страдала от того, что мысль о ее родственных отношениях с Германтами не может найти себе явного воплощения хотя бы в виде букв, как на мозаиках в византийских храмах, – букв, написанных столбиками, одна под другой, рядом с изображением святого, и составляющих слова, которые он произносит. Сейчас маркиза думала о том, что юная ее родственница, принцесса де Лом, замужем уже шесть лет и за это время ни разу не удосужилась побывать у нее и ее к себе ни разу не позвала. Маркиза была этим возмущена, но и горда: кто бы ни выразил удивление, почему она не бывает у принцессы де Лом, она всем отвечала, что боится встретиться у нее с принцессой Матильдой[215] – ее ультралегитимистская семья никогда бы, мол, этого ей не простила, – и с течением времени сама поверила, что не бывает у своей молоденькой родственницы именно поэтому. Впрочем, она вспоминала, что не раз заговаривала с принцессой де Лом о встрече, но воспоминание это было смутное, да и потом она умела тут же обезвреживать и сводить на нет то досадное, что подсказывала ей память, беззвучным бормотанием: «Ведь не мне же делать первый шаг: я на двадцать лет старше ее». Эти про себя произнесенные слова укрепляли маркизу в ее убеждении, и она величественным движением расправляла плечи, отчего грудь у нее поднималась, а занимавшая почти горизонтальное положение голова приобрела сходство с «приделанной» головой горделивого фазана, которого подают во всем его оперении. В самой внешности этой мужеподобной низкорослой толстухи не было ничего величественного – ее выпрямили обиды: так деревья, растущие в неблагоприятных условиях, на краю пропасти, вынуждены для сохранения равновесия отклоняться назад. Чтобы не страдать от сознания, что она не вполне ровня другим Германтам, маркизма все время уверяла себя, что она редко видится с ними из-за своей принципиальности, из-за своей гордости, и в конце концов эта мысль изменила ее фигуру, придала ей своеобразную осанку, являвшуюся в глазах буржуазок признаком породы и волновавшую мимолетным желанием пресыщенный взгляд иных клубных завсегдатаев. Если бы кто-нибудь подверг речь маркизы де Галардон анализу, который, устанавливая, как часто повторяет человек то или иное слово, помогает подобрать ключ к шифру, то выяснилось бы, что даже наиболее употребительные выражения встречаются у нее реже, чем: «у моих родственников Германтов», «у моей тетки Германт», «здоровье Эльзеара Германтского», «ложа моей двоюродной сестры Германт». Когда с ней заговаривали о каком-нибудь выдающемся человеке, она отвечала, что она с ним незнакома, но постоянно встречает его у своей тетки Германт, причем говорила она об этом холодном тоном и глухим голосом, не оставлявшим сомнений, что она не считает нужным знакомиться с этим человеком в силу тех неискоренимых и незыблемых убеждений, которые заставляли ее расправлять плечи и которые служили ей снарядом, при помощи коего преподаватели гимнастики развивают вам грудную клетку.
Маркиза де Сент-Эверт не ждала принцессу де Лом, и вдруг принцесса появилась. Желая показать, что в салоне, до которого она снисходила, ей незачем чваниться, принцесса сжималась даже там, где не нужно было протискиваться в толпе, где не требовалось кому бы то ни было уступать дорогу, и она нарочно забилась в уголок, словно это и было ее место: так король становится в очередь у театральной кассы, когда дирекция не предупреждена, что он будет на спектакле; чтобы ни у кого не сложилось впечатление, что она как-то заявляет о своем присутствии и требует к себе внимания, принцесса сознательно ограничила поле своего зрения: она рассматривала рисунок то на ковре, то на своей юбке, стоя в углу, который показался ей самым укромным (и оттуда – в чем она нисколько не сомневалась – радостное восклицание маркизы де Сент-Эверт должно было ее извлечь, как только маркиза ее заметит), после маркизы де Говожо, с которой она была незнакома. Принцесса наблюдала за мимикой своей соседки-меломанки, но не подражала ей. Раз уж принцесса де Лом решила заглянуть к маркизе де Сент-Эверт, она старалась быть как можно любезнее и таким образом доставить маркизе двойное удовольствие. Но у нее было врожденное отвращение к «пересаливанью»; всем своим видом она говорила, что не «намерена» бурно проявлять свои чувства, так как это не в «духе» кружка, где она вращалась, но подобные проявления у кого-нибудь другого производили на нее впечатление, потому что даже наиболее самоуверенные люди в новой для них, пусть даже низшей, среде обнаруживают граничащую с застенчивостью неспособность уйти от чьего-либо влияния. Принцесса спрашивала себя: а что, если подобного рода жестикуляцию неизбежно вызывает исполняющееся сейчас музыкальное произведение, не укладывающееся в рамки той музыки, которую ей до сих пор приходилось слышать; а что, если, удерживаясь от жестикуляции, она тем самым показывает, что не понимает этого произведения; а вдруг это невежливо по отношению к хозяйке дома; в конце концов принцесса пошла на «сделку с самой собой»: чтобы выразить противоречивые чувства, она, то с холодным любопытством наблюдая восторженную свою соседку, просто-напросто поправляла плечики или укрепляла в своих белокурых волосах усыпанные бриллиантами шарики из коралла и розовой эмали, делавшие ее прическу простой и прелестной, то отбивала веером такт, но, чтобы подчеркнуть свою независимость, невпопад. Когда пианист кончил играть Листа и начал прелюд Шопена, маркиза де Говожо взглянула на виконтессу де Франкто с умильной улыбкой, выражавшей удовлетворение знатока и намек на прошлое. Она еще в юности привыкла ласкать фразы Шопена с их бесконечно длинной, изогнутой шеей, такие свободные, такие гибкие, такие осязаемые, тотчас же начинающие искать и нащупывать себе место в стороне, вдалеке от исходного пункта и вдалеке от пункта конечного, к которому они, казалось бы, должны были стремиться, тешащиеся причудливостью этих излучин с тем, чтобы потом еще более непринужденным и более точно рассчитанным движением обратиться вспять и, подобно неожиданному звону хрусталя, от которого мы невольно вскрикиваем, ударить нас по сердцам.
Маркиза росла в семье провинциалов, живших замкнуто, редко выезжала на балы и в своем усадебном уединении наслаждалась тем, что по временам замедлила, по временам ускоряла танец воображаемых пар, перебирала их, как цветы, затем ненадолго покидала бальную залу, чтобы послушать, как гудит в елях на берегу озера, ветер, и тогда к ней неожиданно приближался стройный юноша в белых перчатках, говоривший певучим, странно и фальшиво звучавшим голосом и совсем непохожий на земных возлюбленных, какими она их себе рисовала. Сейчас старомодная красота этой музыки представала перед ней как бы освеженной. Знатоки перестали преклоняться перед этой музыкой, за последние годы она утратила и почет, и власть над сердцами, даже людям с неразвитым вкусом она доставляла удовольствие небольшое, да и они не решались в этом сознаться. Маркиза украдкой оглянулась. Ей было известно, что молоденькая ее невестка (очень считавшаяся с мнениями членов своей новой семьи, но сознававшая свое превосходство в области умственных интересов: она разбиралась во всем вплоть до гармонии и владела даже греческим языком) презирала Шопена, она его просто не выносила. Но эта вагнерианка сидела довольно далеко, со своими сверстницами, маркизу ей было не видно, и та могла наслаждаться беспрепятственно. Принцесса де Лом тоже упивалась. От природы она была немузыкальна, но пятнадцать лет назад она брала уроки музыки у преподавательницы из Сен-Жерменского предместья, женщины одаренной, на склоне лет впавшей в нищету и семидесяти лет опять начавшей давать уроки дочерям и внучкам бывших своих учениц. Ее уже не было в живых. Однако ее манера, чудесное ее туше иной раз оживали под пальцами ее учениц, даже тех, что во всем остальном представляли собой законченную посредственность, тех, что забросили музыку и почти никогда не под