Однажды Сван получил анонимное письмо, в котором доводилось до его сведения, что Одетта – любовница многих мужчин (в том числе – Форшвиля, де Бреоте, художника) и женщин и что она часто посещает дома свиданий. Свана мучила мысль, что такого рода письмо способен ему прислать кто-то из друзей (некоторые подробности указывали на то, что аноним близко наблюдал жизнь Свана). Он строил догадки, кто бы это мог быть. Но Сван не мог составить себе хотя бы приблизительное представление о поступке того или иного лица, если ему не удавалось установить непосредственную связь между поступком этого человека и его словами. Он ломал себе голову над тем, где находится неведомая область, в которой мог зародиться этот гнусный поступок: под нравом де Шарлю, или де Лом, или д’ Орсана, – нравом, каким он представляется с виду, но, поскольку в его присутствии никто из них никогда не одобрял анонимок, поскольку все, что они по этому поводу говорили, свидетельствовало об их отрицательном отношении к анонимным письмам, Сван не видел оснований для того, чтобы приписать эту низость кому-либо из них. Де Шарлю был чудаковат, но, в сущности, добр и мягок; де Лом суховат, но нравственно чистоплотен и прям. А д’Орсан умел, как никто, утешить Свана в самых печальных обстоятельствах, он всегда держал себя в высшей степени тактично и порядочно. Вот почему Свану была не ясна та неблаговидная роль, какую д’Орсан якобы играл по отношению к одной богатой женщине, с которой он был в связи, и всякий раз, когда Сван думал о д’Орсане, он отбрасывал его дурную репутацию, не вязавшуюся с множеством доказательств его честности. Чтобы в голове у него хоть немного прояснилось, Сван заставил себя думать о другом. Затем собрался с духом, и мысли его приняли прежнее направление. Но так как он не подозревал никого в частности, то ему пришлось заподозрить всех. Ну что ж, что де Шарлю его любит, что у него доброе сердце! Но он неврастеник, завтра он может заплакать, узнав, что Сван болен, а сегодня из ревности, в запальчивости, под влиянием какой-нибудь неожиданно пришедшей ему в голову мысли, сознательно причинит ему зло. В сущности, нет хуже этой породы людей. Принц де Лом, разумеется, любит Свана гораздо меньше, чем де Шарлю. Но именно поэтому отношения у него со Сваном проще; и потом, это, конечно, человек по натуре холодный, но зато неспособный ни на подлости, ни на подвиги; Сван упрекал себя в том, что привязывался только к таким людям. Затем он приходил к заключению, что человеку мешает делать зло ближнему своему доброта и что, в сущности, он, Сван, способен дружить только с теми людьми, с кем у него сродство душ, и вот таким человеком, в смысле отзывчивости, был де Шарлю. Представив себе, что он причинит Свану горе, Шарлю пришел бы в негодование. А можно ли предугадать, как поступит принц де Лом, человек бессердечный, человек совсем другого пошиба, под влиянием совсем иных побуждений? Быть добрым – это все, а де Шарлю был добр. Д’Орсан тоже был человек не злой, и его отношения со Сваном, приязненные, хотя и далекие, сложившиеся благодаря тому, что они оказались единомышленниками и беседы их доставляли удовольствие обоим, были спокойнее, чем пламенная любовь де Шарлю, способная и на хороший, и на дурной порыв. Единственный человек, на понимание которого Сван всегда мог рассчитывать и который всегда был тактичен в выражении своих чувств, это д’Орсан. Ну а как же его предосудительное поведение? Теперь Сван жалел, что прежде не придавал этому значения, что часто утверждал в шутку, будто никто не умеет внушать ему такую симпатию и уважение как заведомый негодяй. «Нужно же считаться с тем, – убеждал он себя теперь, – что, с тех пор как люди научились судить ближнего своего, они судят о нем по его делам. Имеют значение только дела, а совсем не слова и не мысли. Каковы бы ни были недостатки де Шарлю и де Лома, это люди порядочные. У д’ Орсана может и не быть таких недостатков, и все-таки порядочным человеком его не назовешь. Никогда не знаешь, чего можно от него ожидать». Потом Сван заподозрил Реми – правда, Реми мог только подбить кого-нибудь, и все же Свану показалось, что он напал на след. Прежде всего Лоредан имел основание быть злым на Одетту. Да и что же, собственно, неправдоподобного, что наших слуг, смотрящих на нас снизу вверх, прибавляющих к нашим денежным средствам и к нашим недостаткам воображаемые богатства, которым они завидуют, и воображаемые пороки, за которые они нас презирают, сама судьба заставляет действовать иначе, чем действуют люди нашего круга? Сван заподозрил еще и моего деда. Разве мой дед не отказывал Свану всякий раз, когда тот просил его о каком-нибудь одолжении? При этом дед, с его мещанским взглядом на жизнь, наверное, был убежден, что поступает так для пользы Свана. Еще Сван заподозрил Бергота, художника Вердюренов и опять мысленно восхитился светскими людьми, не желавшими знаться с артистическими кругами, где такие вещи допустимы и даже могут сойти за милые шутки; но ему тут же вспомнилась прямота богемы по контрасту с изворотливыми, почти с мошенническими проделками аристократии, которую на это нередко толкают безденежье, любовь к роскоши, порочные наслаждения. Словом, анонимное письмо доказывало, что среди его знакомых есть человек, способный на мерзость, но Сван отказывался понимать, почему эта мерзость скорее должна скрываться в никем не исследованных недрах души человека мягкого, чем в недрах души человека холодного, скорее в недрах души художника, чем обывателя, вельможи, чем слуги. Какое избрать мерило для оценки людей? В сущности, любой из его знакомых мог совершить скверный поступок. Ну так что же, перестать с ними со всеми встречаться? Мысли у Свана смешались; он несколько раз провел рукой по лбу, протер носовым платком очки; затем, подумав, что люди, бывающие у де Шарлю, у принца де Лома и у других, в сущности, ничем не хуже его, он рассудил, что это не значит, что они не способны на подлость, но не водить с ними знакомство нельзя – к этому вынуждает жизненная необходимость, распространяющая свою власть на всех. И Сван продолжал пожимать руки друзьям, находившимся у него на подозрении, – пожимать подчеркнуто холодно, так как Сван мог предполагать, что эти люди только и думают, как бы вывести его из равновесия.
Самое письмо нисколько не взволновало Свана: все, в чем обвинялась Одетта, не имело и тени правдоподобия. Как большинство людей, Сван страдал умственною ленью и не отличался живостью воображения. Он усвоил ту истину, что человеческая жизнь вообще соткана из противоречий, но когда дело касалось какого-нибудь определенного лица, то в представлении Свана неизвестная ему часть жизни этого человека ничем не разнилась от известной. Он дорисовывал то, о чем умалчивалось, с помощью того, о чем говорилось. Когда Одетта была с ним и они обсуждали чей-нибудь неделикатный поступок или неделикатность в проявлении чувства, Одетта их порицала, исходя из тех же нравственных принципов, каким неуклонно следовали родители Свана и каким оставался верен он сам; затем Одетта приводила в порядок цветы, выпивала чашку чаю, интересовалась работами Свана. И Сван распространял эти привычки на всю остальную жизнь Одетты; когда он пытался представить себе, что́ она делает вдали от него, он повторял эти ее движения. Если бы Свану описали Одетту и он удостоверился, что такою, как она есть, или, вернее, какою она в течение долгого времени бывала с ним, она бывает и с кем-нибудь еще, то это причинило бы ему боль, так как образ ее показался бы ему правдивым. Но что она ходит к сводням, предается однополой любви, ведет распутную жизнь отбросов общества – какая это немыслимая чушь, которую, слава тебе, Господи, опровергают и воображаемые хризантемы, и ежедневные чаепития, и благородное ее негодование! И лишь время от времени Сван намекал Одетте, что люди по злобе рассказывают ему о каждом ее шаге; вставив к месту какую-нибудь неважную, но невыдуманную подробность, которая стала ему известна случайно, вставив так, словно это у него вырвалось невольно и словно это лишь одна из многих частностей, вместе составляющих полную картину жизни Одетты, хранящуюся у него в душе, Сван давал ей понять, будто он осведомлен о вещах, которых на самом деле он не знал и о которых даже не подозревал, – ведь он так часто заклинал Одетту не извращать истину именно потому, что он, иной раз сам того не сознавая, хотел, чтобы Одетта говорила ему о себе все. Сван внушал Одет-те, что он ценит откровенность, и он действительно ценил ее, но так, как ценят сводню, которая может держать мужчину в курсе дел его любовницы. Таким образом, любовь Свана к откровенности, поскольку она была небескорыстна, не являлась его добродетелью. Истину, которой он так дорожил, Одетта от него бы не утаила, но, чтобы узнать ее, он не стыдился прибегать ко лжи, а между тем Одетте он доказывал, что ложь нравственно разлагает человека. В общем, он лгал не реже, не потому что он был такой же эгоист, как Одетта, но только несчастнее ее. А она, слушая рассказ Свана о ней самой, смотрела недоверчиво и, на всякий случай, сердито, – лишь бы не выглядеть пристыженной и не краснеть за свои поступки.
Как-то, в период довольно долгого для Свана спокойствия, не омрачаемого припадками ревности, он согласился поехать вечером в театр с принцессой де Лом. Когда же он развернул газету – посмотреть, что сегодня идет, название пьесы Теодора Барьера «Мраморные девушки»[230] так больно хлестнуло его по глазам, что он откинулся на спинку кресла и отвернулся. Как бы освещенное огнями рампы, попавшее в необычную обстановку, слово «мрамор», которое Сван утратил способность воспринимать – так часто мелькало оно у него перед глазами – вновь приобрело четкость и напомнило ему старый рассказ Одетты о том, как она была с г-жой Вердюрен на выставке во Дворце промышленности и как г-жа Вердюрен сказала ей: «Берегись, я сумею тебя растопить – ты ведь не мраморная». Одетта убедила Свана, что это была шутка, и он не придал ей никакого значения. Но тогда он больше доверял Одетте. А в анонимном письме говорилось именно о такого рода любви. Сван перевернул страницу, чтобы взгляд его вновь не упал на слова: «Мраморные девушки», и стал машинально читать сообщения из провинции. Ураган, пронесшийся над Ла-Маншем, произвел разрушения в Дьеппе, в Кабуре, в Бёзвале. И опять Сван откинулся на спинку кресла.