— Бедняга он, этот китаец, — вот что он говорил.
К следующему утру ему стало лучше — за завтраком он даже смог выпить тепловатый чай и съесть половину мисочки охлажденной молоком овсянки, приготовленной Клэр. Я пошел в его спальню, они с Клэр тем временем беседовали — Клэр терпеливо слушала, а он рассказывал, и далеко не в первый раз, что его мать была святая, просто святая: стряпала на восьмерых, девятерых, десятерых, селила у себя всех родственников, приехавших в Америку без гроша в кармане, драила, ползая, деревянную лестницу… Я хотел проветрить комнату, постелить постель, вынуть грязное белье из сумки, которую он брал в больницу, и отвезти в прачечную вместе с нашим скопившимся за неделю бельем. Но отогнув одеяло, обнаружил на простыне пятна крови, в пятнах крови были и его пижамные штаны, а ведь он надел пижаму только вчера. Я бросил пижаму в бельевую корзину, принес чистую из своих запасов, сдернул простыню с кровати и снова застелил ее. Чтобы уберечь матрас от пятен, накрыл простыню сложенным вдвое плотным махровым полотенцем. Такие обильные ректальные выделения встревожили меня — я не знал, что тому причиной. И гадал: знает ли он.
Выяснить, в чем дело, не было возможности: едва кончив беседовать с Клэр — пока она убирала со стола, он во всех подробностях изложил ей историю банкротства обувной лавчонки, которую они с мамой открыли сразу после женитьбы, — он взял вчерашние газеты и снова удалился в ванную. Перед сном он выпил стакан сливового сока, еще один за завтраком, но, когда двадцать минут спустя я окликнул его, чтобы узнать, как он там, он ответил с такой обреченностью, будто говорил не из уборной, а из подпольного тотализатора:
— Если не везет, так уж не везет.
— Еще повезет, — отозвался я.
— Пятый день, — голос у него был убитый.
— Биопсия, анестезия, ты долго не двигался — все вместе выбило тебя из строя. День-два нормально поешь, немного подвигаешься — и все наладится. А что, если переместиться на воздух? С минуты на минуту приедут Сет и Рут. Пойдем ко мне в кабинет, посидишь на веранде, пока я буду отвечать на письма.
— Попозже.
Из уборной он вышел лишь через полчаса, и вид у него был такой подавленный, что и без вопросов все стало ясно. Спустившись вниз, он отказался гулять и снова расположился в кресле в гостиной. Я устроился на диване с «Таймс», предложил почитать ему о Дукакисе и Буше[37].
— Буш, — сказал он брезгливо, — и его хозяин, мистер Рыган. Знаешь, чему мистер Рыган научился за эти восемь лет? Спать и козырять. Во всей стране никто не козыряет лучше его. В жизни не видал, чтоб так козыряли.
Я начал читать ему первую страницу «Таймс», но он прервал меня — сказал, что оставил зубы наверху и не хочет, чтобы «дети» видели его без зубов. Я отложил газету и сходил наверх — забрать зубы с полки около унитаза: он положил их туда, пока тщетно тужился, чтобы опорожнить кишечник. Я подставил зубы под кран — смыть остатки завтрака, — понес их вниз, а сам думал: «Зубы, глаза, лицо, кишечник, задний проход, мозг…» — а сколько всего еще впереди. Ему может стать хуже и станет — иначе не бывает, — куда хуже, но для начала конца и так все хуже некуда. И наверное, тот бедняга-китаец с зондом мог бы и — не без оснований — мимолетно подумать: «Бедняга он, этот еврей».
Обедали мы в просторной летней пристройке рядом с кухней, чем-то вроде сарая с каменным полом, — здесь фермер в прежние времена хранил дрова. Одну стену пристройки целиком занимали раздвижные стеклянные двери — они выходили на газон, каменную ограду, луга и поля. Раньше я обычно устраивал отца в плетеном кресле так, чтобы он мог любоваться видом, и в погожие дни он с удовольствием проводил здесь все утро, читая «Таймс»: в первую очередь статьи об Израиле, потом об администрации Рейгана — они давали пишу его ненависти к президенту на весь день.
Теперь же, когда к нам приехали на обед Сет и Рут и у нас завязался разговор о том о сем, и яркий денек, как нередко летом, с каждым часом становился все прелестнее, он был полностью обособлен от нас — его тело стало чем-то вроде наводящего страх ограждения, из которого не вырваться, загона на скотобойне.
Обед близился к концу, когда он отодвинул стул и направился к лесенке, ведущей на кухню. За обед он в третий раз вставал из-за стола, и я вставал вслед за ним — помочь ему подняться наверх. Он, однако, от помощи отказывался, и, оттого что он, как я понимал, шел в уборную — предпринять очередную попытку опорожнить кишечник, — я, не желая конфузить его, не настаивал.
Мы уже пили кофе, когда я спохватился: отец еще не вернулся. Ничего никому не сказав, я вышел из-за стола, чего за разговором никто не заметил, и проскользнул в дом — решил, что он умер.
Но он не умер, хотя не исключено, что предпочел бы умереть.
Я не дошел и до половины лестницы, когда мне в ноздри шибанул запах испражнений. Поднявшись наверх, я увидел, что дверь ванной распахнута, а около нее в коридоре валяются отцовские брюки и трусы. Посреди ванной стоял отец, совершенно голый: он только что вышел из душа, с него капала вода. Запах стоял такой, что не продохнуть.
Увидев меня, он едва не заплакал. Совершенно отчаянным — в жизни такого не слышал — голосом он сообщил мне то, о чем я и сам без особого труда догадался.
— Я обосрался, — сказал он.
Все было в нечистотах — они покрывали коврик ванной, стекали с краев унитаза, лежали кучей у его основания. Забрызгали стеклянную дверь душевой кабинки, из которой он только что вышел, заляпали одежду, сброшенную в коридоре. Загваздан был и угол полотенца, которым он пытался обтереться. В тесной ванной — обычно ею пользовался я — он сделал все, что мог, чтобы отмыться самостоятельно, но, так как практически ничего не видел и только вышел из больницы, раздеваясь и забираясь в душевую кабинку, ухитрился измазать все вокруг. Капельки нечистот повисли даже на укрепленной над раковиной зубной щетке.
— Ничего страшного, — сказал я, — ничего страшного, мы все уберем.
Пробравшись к душевой кабинке, я снова пустил воду — крутил краны до тех пор, пока не установил нужную температуру. Забрал у него полотенце и помог ему снова встать под душ.
— Возьми мыло и начни с паха, — сказал я и, пока он послушно намыливался, собрал его одежду, полотенца, коврик в кучу и спустился вниз — там был бельевой шкаф, — достал наволочку и засунул все в нее. Взял там и чистое полотенце. Затем помог отцу выйти из кабинки, отвел в коридор — туда, где пол не был заляпан, обернул его полотенцем и насухо вытер.
— Ты просто герой, — сказал я, — но с этим, увы, никто бы не справился.
— Я обосрался, — сказал он, и на этот раз расплакался.
Я отвел его в спальню, где он, продолжая обтираться, примостился на краешке кровати, я же тем временем ушел — принести ему мой махровый халат. Убедившись, что отец хорошо вытерся, я помог ему надеть халат, отогнул одеяло и наказал прилечь и поспать.
— Не говори детям, — сказал он, подняв на меня с кровати зрячий глаз.
— Я никому не скажу. Скажу, ты прилег отдохнуть.
— Клэр тоже не говори.
— Ни одной живой душе, — сказал я. — Будь спокоен. С каждым может случиться. Выкинь все из головы и хорошенько отдохни.
Я опустил шторы, чтобы его не беспокоил солнечный свет, и закрыл за собой дверь.
Ванная выглядела так, точно какой-то громила-пакостник, предварительно ограбив дом, оставил на память свою визитную карточку. Так как главной моей заботой был отец и в первую голову я думал о нем, по мне лучше всего было бы заколотить дверь и забросить ванную навсегда. «Так же бывает, когда приступаешь к книге, — подумал я, — никогда не знаешь, с чего начать». И, хоть и не без опаски, пересек ванную и — для начала — распахнул окно. Потом спустился по черной лестнице на кухню и, стараясь не попасться на глаза Сету, Рут и Клэр — они все еще сидели в летней пристройке и разговаривали, — достал из шкафчика под раковиной ведро, швабру, коробку чистящего порошка, два рулона бумажных полотенец и поднялся в ванную.
Там, где нечистоты лежали у унитаза более или менее густо, убрать их было проще всего. Соскрести и спустить в унитаз. Отмыть дверцу душевой кабинки, подоконник, раковину, мыльницу, стеклянные колпаки ламп и полотенцесушители тоже особого труда не составляло. Надо было только не жалеть бумажных полотенец и мыла. Но там, где нечистоты застряли в щелястом полу между истертыми досками каштанового дерева, — это была та еще работенка. Швабра лишь развозила грязь, и в конце концов я взял зубную щетку и, макая ее в ведро с мыльной водой, стал отдраивать одну щель за другой, от стены к стене, сантиметр за сантиметром, покуда не отчистил пол как нельзя лучше. Проползав на коленях с четверть часа, я решил, что на частички и кусочки, застрявшие так глубоко, что мне до них не добраться, придется наплевать. Снял с окна, хоть и чистые на вид, занавески, сунул их в ту же наволочку, потом прошел в спальню Клэр, взял там какой-то одеколон и щедро окропил, как кропят святой водой, отмытую и отдраенную ванную. Поставил в угол небольшой вентилятор — мы иногда пользовались им летом, — включил его, вернулся в ванную Клэр, вымыл руки до локтя и лицо. Нечистоты застряли и в волосах, так что пришлось помыть и голову.
Я прошел в спальню, где он спал, на цыпочках: он все еще дышит, он все еще жив, он все еще со мной, — вот и этот удар выдержал мой, сколько я себя помню, отец. Мне было пронзительно жаль его: как доблестно, пусть и до крайности неудачно, он пытался отмыться, какого стыда натерпелся, как переживал свой, по его мнению, позор, а теперь, когда все кончилось и он крепко спал, я думал, что, пока он жив, я не желал бы для себя ничего иного — так и положено, так оно и должно быть. Ты убираешь нечистоты за своим отцом, потому что нечистоты надо убрать, но это позволяет тебе пережить все, что должно пережить, с неизведанной дотоле силой. И мне — далеко не в первый раз — стало ясно: стоит преодолеть отвращение, пренебречь тошнотой, отринуть фобии, которые засели в нас подобно табу, и жизнь откроет много такого, чем надо дорожить.