По обе стороны огня — страница 39 из 54

Сунул сигарету технику Васе под помидорку носа. Тот зажал ее зубами, пароходный рев потихоньку начал увядать и вскоре сошел на нет.

Господи, до чего же хороша тишина после такой канонады! Даже, извините за красивость, звон звезд в ней слышен. И не только звон звезд, а и биение сердца, и движение собственной крови, и ночной говор воды где-то неподалеку, и кряхтенье мерзнущих в темном холоде камней, и то, как среди хребтов рождаются лавины, ворочается под собственной тяжестью мерзлый горный снег.

Прошла минута, другая, третья — Васино храповое устройство бездействовало, он мирно почмокивал губами, теребил ими сигаретку. В этой благодатной тиши мы и уснули.


Утром проснулись от мощного удара, вскочили, ошалело крутя головами. Откуда-то сверху на нас сыпалась глиняная крошка. Оказывается, это Вася, проснувшись, с силой выплюнул окурок, и тот буквально насквозь продавил потолок кибитки.

— Эт-твою! — ругался техник Вася таким детским голоском малорослого человека. Глядите-ка, заговорил! — Во рту — тьфу! Будто табун лошадей вместе с пастухами переночевал. И надо ж догадаться — сигаретой рот заткнуть! Кто это сделал, а?

Мы, естественно, не признались, кто именно сделал, и техник Вася, недовольный происшедшим, встал, нахлобучил на себя кепку и, медленно проскребя сапогами по земляному полу предбанника кибитки, исчез. Совсем из нашей жизни исчез. Навсегда. Больше мы его не видели…


Утро же, не в пример вечеру, было таким тихим и теплым, что просто не верилось: неужто после злого ночного холода такое может быть?

Солнце плавилось в небе, словно кругляк масла в согретом молоке. Такая теплая погода бывает только в добрую смиренную пору бабьего лета: человек невольно размякает от умиротворенной покойной тиши, от тускло поблескивающих в неярком солнце нитей-паутин, неспешно срывающихся с деревьев и пускающихся в полет, от покорного застоя воды, в которой лениво разгуливает речной люд, голавли и окуни, от покорности трав и злаков, уже, увы, не в пример человеку чувствующих предстоящий холод, увядание, тлен. Совсем недалеко, буквально рукой подать, теснились горы — и острозубые, и тупо обрезанные, с неровными стесами, и бугристые, крутые, опасные, и пологие, добродушные, огромные, с резким слепящим сверком вершин, стреляющие то зелеными, то малиновыми, то бронзовыми, то синими лучами, с небрежно наброшенными на плечи пуховыми накидками. Облака здесь не достают до верха каменных вершин, обвисают на плечах, и горы гордо высовывают из курчавых вспененных опоясок свои головы. Действительно, на них будто пуховые накидки наброшены…

Вдруг где-то неподалеку послышалось ошалелое, преисполненное беспардонного счастья «кукареку-у-у-у», настолько откровенное и неожиданное, что мы с Саней даже переглянулись: неужто и здесь, на высоте, которая даже во сне не приснится, водятся петухи и куры, как на равнине, в какой-нибудь обычной орловской или курской деревеньке?

Умывались мы из арыка. Вода была ледяной, жгуче острекающей, кожа от нее враз делалась красной, как бок огнетушителя, дубленой и такой прочной, что хоть ботинки шей. Здешние арыки — это тонюсенькие струйки водицы, неспешно заползающие в пригоршню и прожигающие ладонную мякоть до костей. У каждого дома, у каждой кибитки лопатой прорыт такой арычок — у каждой семьи, используя казенный язык жэковских бумаг, свое водоснабжение.

Дараут-Курган — это промежуточный пункт в нашем маршруте, нам же надо ехать дальше. Через перевалы и хребты, по горным тропам пробираться к самому леднику Федченко, в аил Алтын-Мазар, на местную гидрометеостанцию. Как и на чем пробираться — это будем знать после завтрака. А пока надо смолотить что-нибудь в местной чайхане, после еды настроение поднимется, как нитка градусника на солнцепеке: глядишь — и мысли дельные в голову придут.

Алтын-Мазар, насколько я знал, был совсем крохотным селеньицем — кибитки четыре всего, не больше, — зажатым со всех сторон горами. До Большого льда, как горные таджики и киргизы зовут ледник Федченко, оттуда километров семнадцать. По дороге, если идти на Большой лед, встретятся четыре вспененные малохольные реки. Сууксай, что в переводе означает Холодная вода. Пресловутый лед перед здешней речной водой — это некая теплая субстанция, которую можно вместо грелки использовать, поэтому холодная вода — верное определение. Ведь тут даже безобидная струйка медленного арыка прожигает тело до костей, в этом мы только что убедились. Каинды — Березовая… Странно, откуда тут березы? Тут, кроме камней да арчи, ничего не растет! Сельдара — Грязная река. Бывает и такое, ничего не поделаешь. И последняя река Танымаз. Перевод грозно-романтический, это что-то от гвоздик, политых раствором ядовитого снадобья, — «Ты меня не знаешь?!» Есть над чем задуматься. Алтын-Мазар стоит на берегу реки Сууксай. До Алтын-Мазара нам также повстречается в пути несколько речек.

Пока мы сидели в низенькой чайхане, подогнув под себя на турецкий лад ноги, и ковыряли вилками вчерашний плов, а чайханщик довольно презрительно поглядывал на нас из-под полуопущенных тяжелых век — кто же плов вилкой ест, его надо руками брать, руками! — я, еще не отойдя от ощущения обмерзлости, оставшегося после умывания из арычка, вспоминал, что мне известно об Алтын-Мазаре.

Алтын-Мазар в переводе на русский — Золотая Могила. Когда-то очень давно, в пору, которую уже никто и не помнит, в этом аиле жил старик. Старик был непростой, курочка ряба, несущая диетические яички и лишь однажды позволившая себе отклонение от заданной программы, выдав на-гора яичко золотое, была перед ним буквально ничем, старик золотых яичек мог слепить сотни полторы. Неподалеку от аила, в месте, о котором никто не знал, не ведал, он нашел богатую золотую жилу и втихаря, таясь от людей, разрабатывал ее. Кстати, сколько потом, уже в наше время, геологи ни искали эту жилу, так ее и не нашли… Разбогател старик, жил он хорошо, сытно, но вот ведь — все в этом мире подвижно, все неустойчиво — наступил черед и старика. Однажды в предзимье заявилась к нему в гости Костлявая. Дуя на стылые пальцы, она погрелась недолго у огня, потом, не соглашаясь ни на какие уступки, взмахнула своей отточенной косой-литовкой и унесла старикову душу из родимых палат в свои владения. Сыновья оплакали отца. Тело его положили в мазар.

Мазар — это сложное сооружение. В яму опускают усопшего, сверху настилают арчатник, сравнивают с землей, а потом из глины лепят купол наподобие ласточкина гнезда, донышком вверх, без окон и дверей… У подножия мазара втыкают шест, к нему привязывают козлиные бороды, зубы, челюсти, прибивают киичьи рога и черепа — для устрашения чертей и воров — вот мазар и готов. Вместе с телом сыновья положили в могилу несколько кульков золота, которое старик сумел наколупать из жилы, и тщательно замуровали.

Но вот какое дело: с той давней поры почти каждый год гробницу посещают представители одной из самых древних профессий — по ночам приходят в мазар, забираются внутрь, ищут золото. Стены мазара после каждого такого посещения обрастают заплатами-лепешками, все новыми и новыми, — воры, соблюдая свое реноме, тщательно замазывают проломы. Так и стоит этот мазар рябой, словно его накрыли одеялом, сшитым из кусков разной материи.

С каждым годом лепешек на стенках мазара становится все больше и больше — слишком многие хотят испробовать воровское счастье, да, увы, никто еще не нашел в стариковой могиле золота. То ли не везет, то ли давно эти кульки сопрели, расползлись, и драгоценный металл растворился, ушел, будто дорогая вода, в землю, то ли его вообще не клали в мазар, а лишь только пустили слух…

Аил же с той давней поры стали называть Алтын-Мазаром — Золотой Могилой. В эту-то Золотую Могилу нам с Саней и надо было пробраться. Не с целью золотоискательства, естественно, а на местную гидрометеостанцию, чтобы написать о ней, о ее работниках, о горах и о реке Сууксай, об охоте на кииков и ловле барсов, о камнедобытчиках и снежных лавинах, о гляциологии и лечебных свойствах арчи, о людях хороших и разных — караванщиках, радистах, вертолетчиках, зимовщиках ледника Федченко, об облаках, что, как пролетные гусиные стаи, останавливаются на ночлег в горных промоинах, скрываются там от злых ветров, способных разметать не только сметанный пух, эти легкие накидки-пелерины, а и превратить в крошево даже «жандарма» — тяжелый, будто отлитый из чугуна, ледовый надолб. О чабанах, перед которыми знатные альпинисты — просто котята-несмышленыши, чабаны эти в поисках пропавшей овцы в простейших пресловутых «вездеходах» — галошах-мокроступах, склепанных из старой автомобильной резины, забираются порою на такие пупыри, о каких скалолазы лишь мечтают… О бергшрундтах — самых опасных, какие только может придумать природа, трещинах, скрытых, глубоких, извилистых, упадешь — заказывай музыку и похороны за счет собственной тещи, а если в командировке, то за счет государства, трещины эти не разглядишь, сверху они закупорены снеговой коркой, которая проламывается под тяжестью тела, как размокшая картонка… О многом надо написать. Точнее, написать мне, а Сане Литвинцеву снять на фотопленку.

Саня тем временем опустошил свою миску, выскреб последние остатки плова, слепил их грудкой на обломке черствой лепешки, подцепил вилкой, отправил в рот, огляделся с горящим ненасытным взором, высматривая, чем бы еще порадовать собственный желудок. Но не пришлось нашему славному теляти полакомиться волком, я поднял его — нужно было идти к местному начальству, решать, как добираться до Алтын-Мазара. Надо было либо вертолет просить, либо лошадей и проводника.

Солнце поднялось совсем высоко и как-то уменьшилось в своем объеме, обвяло, растеряло утреннюю торжественность, по единственной улице Дараут-Кургана, вздымая столбы пыли — плоские, рыжевато-сизые, похожие на всплески взрывов, — носились грузовики, пугали живность.

— Как в каменном веке, — резюмировал Саня, идя рядом со мною по улице. — Одни чудища. Гляди, людей, кроме нас двоих, нет. — Поковырял в зубах. Глаза его все еще сохраняли голодный блеск, искали