По обе стороны огня — страница 41 из 54

Болен отец… Но почему же тогда так веселился Декхан по дороге из Оша в Дараут-Курган, почему пил вино и давал выпить нам, рассказывал анекдоты, сотрясал воздух громким смехом, пел песни, а? Это что, так положено? Народный обычай? Горская традиция?


Томир-Адам, небрежно, по-стариковски грузно сидя на чубатом гнедом иноходце, проворно перебирающем короткими лохматыми ногами, двигался впереди нашего небольшого каравана, молчаливый, с прямо поднятой головой, будто изваянный из металла. Изредка шевелил притороченной к руке плеткой-камчой.

Я ехал вторым, Саня Литвинцев — третьим. Замыкал наш караван Декхан, что-то бормочущий на ходу, покряхтывающий, постоянно шлепающий свою лошадь ладонью по шее. Лошадь пугалась этих шлепков — рука-то вон какая! — делала каждый раз скачок вперед и втыкалась головою в кормовую часть Саниного мерина. Мерин дергался, подбрасывая Саню Литвинцева. Саня гикал, как донской казак во время атаки.

Земля, по которой мы двигались, была жесткой, кровянисто-бурой, с сохлой, одеревеневшей травой, с плоскими каменными плитами, похожими на стертые коренья старых деревьев. Она буквально вся состояла из этих ребристых каменных плит. Тропа еле-еле намечена, вьется плоско среди костянистых былок и хвощей. Небо — высокое, утренняя льдистая голубизна истаяла, яркие краски размокли, от былого торжества почти ничего не осталось.

Вот тропа, словно нитка в иголку, втянула наш караван в выветренное ущелье, сработанное из древних седых камней, дырявых, ноздристых, страшноватых. Лошадиный шаг начал гулом отдаваться в щелястых стенках, он ссыпался вниз толченою землей, крошевом. Было мрачно и одиноко в этом ущелье. В таких каменных дырах человек невольно чувствует себя неким жучком, посаженным на дно спичечной коробки, из которой не так-то просто выкарабкаться, — и вот уже что-то мрачное, пугающее хватает за горло, давит, давит, давит, мешая дышать и разговаривать.

Томир-Адам едет впереди, он не оглядывается, не вступает в разговор, молчаливый, погруженный в самого себя, как в глубь некой таинственной реки. Виден его затылок, чуть прикрытый тюбетейкой, словно шляпкой желудя, широкие, туго обтянутые строченым халатом плечи, древняя «мелкашка». Хотя нет, не совсем он молчалив, голос у аксакала все же есть — изредка доносится скрипучее, будто у птицы коростеля, простудное понукание:

— Чу! Чу!

Затылок у старика костистый, в короткой седой щетине, жилы на шее плоские, синеватые, уже тронутые старческой немощью.

За первым ущельем последовало второе, как две капли воды похожее на первое, такое же вылущенное ветрами, щелястое, диковинное, потом — третье, а вот дальше началось нечто такое, что даже Декхан растерял свое веселье, смолк, перестал теребить своего малорослого скакуна.

Тропа неожиданно пошла вверх, она поднималась круто, все выше и выше, целя в небо, под пуховые лохмотья облаков; лошади, хрипя, кое-как карабкались по этой тропе, роняли на камни мылистую белую пену. Тропа сделалась совсем узкой, обратилась в ленточку, какой девушки обвязывают волосы, вниз уже довольно отвесно уходила, а точнее, «падала» каменная стена, смотреть туда было страшно — к горлу подбиралось что-то липкое, противное, цепкое, глубина под тропой окрашивалась чем-то розовым, слоистым, плывущим, будто вода, хотелось остановиться хотя бы на миг, на секунду, но нельзя было останавливаться. Никак нельзя.

Вскоре и с другой стороны вверх ушел каменный скос, черновато-охристый, стена тусклого прочного камня загородила солнце, и мы погрузились в темноту. Лошади шли осторожно, предельно вытянувшись, словно бы старались сделаться плоскими, с напряженными шеями, прижимаясь к стенке, придавливая каждому седоку правую ногу. Надо бы вытащить ногу и сесть на одну сторону, свесив свои конечности с седла, словно с сундука, да нельзя — можно нарушить центр тяжести, и тогда случится страшное: лошадь вместе с седоком сорвется с тропы. А потом это опасно и по другой причине. Можно не удержаться в седле и самому соскользнуть вниз, будто мокрый обмылок, уйти в страшную далекую пустоту. Двигались мы медленно, еле-еле, давя звон в ушах, ловя собственной грудной клеткой сердце, норовящее шлепнуться в ноги, забиться там, словно подстреленная из рогатки синица.

А Томир-Адам, он по-прежнему спокойно и недвижно сидел в седле, застывший, не обращающий внимания на наши страхи, — этакая статуя в халате. Странно и одновременно тревожно было смотреть на этого старика с «мелкашкой», давно уже, наверное, разлаженной, развинченной, кривоствольной, неспособной стрелять, со стертой мушкой-прицелом и разбитым затвором. Низенькая, плотнобокая лошадь Томир-Адама, идя по опасной тропе, даже выше ростом стала и плоской сделалась, словно была слеплена из папье-маше, спину изогнула горбато, ноги ее двигались будто сами по себе, по одной ниточке, копыто в копыто, медленно и осторожно. И моя лошадь, она тоже шла так, по одной линейке, боясь оскользнуться, и Санина лошадь, и Декханова — у всех лошадей головы были вытянуты, словно эти умные животные прислушивались к опасности, к голосу высоты, к движению ветра, к самим себе.

Вдруг у моей лошади запрядали по-собачьи уши, заходили, то вздымаясь торчком, то ложась, будто вялые листья, на холку, в ту же минуту неживой коростелиный голос Томир-Адама приказал откуда-то издалека:

— Разговаривай с лошадью!

Он действительно прозвучал словно бы издалека, из некой преисподней, этот голос.

Я понял, что лошади начали бояться высоты; раз ушами прядают, значит, сильно боятся, значит, надо подбодрить их, вселить уверенность. От звука человеческого голоса лошади, насколько я знал, смелеют. Может, именно отсюда идет так и не понятая нами, русскими, азиатская привычка петь в дороге, рассказывать в этой песне лошади обо всем, что видно с седла? Петь про небо, про землю, про камни, про облака, про пыль, про траву — скучно, монотонно, на один мотив… Может, это делается для того, чтобы подбодрить Россинанта, не дать ему уснуть, рассыпаться на ходу? Приказ старика касался, видать, не только меня: я услышал, как сзади подавленно забормотал Саня Литвинцев, как заговорил высоким голосом, кашляя и потерянно кхекая, Декхан. Я тоже присоединился к этому невеселому хору, заквохтал по-куриному, рассказывая лошади о том, что знал о Памире, про статьи, которые прочитал перед поездкой, про Джуру, любимого героя нашего послевоенного детства, про камни здешние, что так славны, про синий-синий, как океанская вода, лазурит, который был любим великим итальянцем Бенвенуто Челлини, жрецами Древнего Ирана и Вавилона, китайскими мандаринами, украшавшими свои шапчонки кругляшами из этого камня, колдунами старой Индии, высекавшими на лазуритовых дощечках заклинания… Когда «памирская тема» иссякла, я начал выдавать лошади разные бытовые сплетни, тайны, рассказывать про своих московских знакомых, кто они такие и чем дышат, что едят, что пьют, что надевают по праздникам, а в чем ходят в будни, потом перешел на анекдоты и в довершение всего начал учить лошадь игре в покер, объясняя, чем отличается флешь-рояль от карэ, а фулль от двойки-двойки.

— А еще у нас в студенческие годы тесты были модны, — втолковывал я лошади, уши которой уже перестали прядать: видать, осмелела животина немного, пришла в себя. — Тесты по Фрейду. Ну, кто такой Зигмунд Фрейд, ты, наверное, знаешь. Впрочем, что это я?! Это… Ну был такой философ-психолог, специалист по разным женско-мужским делам. Что это такое — ты, конечно, понимаешь? Так вот, задавали мы друг другу невинные вопросы. Вроде: «Любите ли вы кошек?» Многие отвечали: «Нет». А под «кошкой» надо было читать — любишь ли ты женщин? Или: «Что вы сделаете, когда найдете сосуд непонятной формы?» Одни говорят: «Разобью», другие: «Поставлю в шкаф», третьи: «Брошу в речку»… А читать надо: «Как вы относитесь к семейной жизни?» Глупость, конечно, все это, но смеху было много.

Лошадь в ответ согласно кивала головой, она, кажется, была довольна моим рассказом. И кто такой Зигмунд Фрейд, знала.

Я замолчал. В ту же минуту сквозь глухой, задавленный высотой звук копыт услышал, как сплетничает мой верный спутник Саня Литвинцев:

— А заведующий отделом у нас дуб дубом, он даже на конкурсе дураков не способен первое место взять, осиливает лишь второе.

Во дает! И анекдот какой несвежий пытается выдать за новинку своему одру. Ну и Саня, ну и Литвинцев!

— Саня, хватит начальство поливать! Лошадь ведь шепнуть кое-кому может, и тогда придется тебе, Сань, заявление об уходе по собственному желанию подавать.

Саня споткнулся, умолк. В это время загрохотало что-то неведомое. Вверху, под небесами, куда уходила черная тусклая стенка.

Я поднял голову. На закраине стенки недобрым грибом белел снег. По шее, по плечам забегали мурашки, горло туго сдавило, как это я не подумал, что от крика этот карниз может рухнуть, завалить нас вместе с лошадьми на тропе — свят, свят, свят! Неожиданно закраина сместилась косо, поплыла куда-то в сторону — сейчас рухнет! Рухнет же! Но нет, вот карниз медленно и неохотно вернулся обратно, на прежнее свое место. Пронесло.

Над карнизом высоко-высоко, не достать, белело дымное равнодушное небо, которому не было никакого дела до нас, до нашей дороги, до стрекочущей нервы и выбивающей паралитическую дрожь горной тропы, до обвалов и лавин, до всего мирского, что существовало на Земле. А слева, в страшенной глубине, перебегали с камня на камень солнечные отсветы, куражились в тиши дня, вспархивали, словно птицы, подбитые ветром, вверх, на высокие скалы, спрыгивали с них, но игра эта не веселила глаз, а заставляла думать об опасности, о тревоге людской, о страхе, о собственном сердце, которое нельзя было выпускать из грудной клетки — выпустишь нечаянно, и оно не вернется потом.

Не верю я в рассуждения, что есть бесстрашные люди, ни на йоту не верю. Бесстрашных людей нет, а если и есть они, то с червоточинкой, с душевным заболеванием, таким людям лечиться надо, а не хвастать собственной храбростью. Чувство страха присуще абсолютно каждому нормальному человеку, и нет в этом ничего постыдного. Постыдно другое — когда ты оказываешься не в силах подавить это чувство в себе, превращаешься в тушеную картошку либо в нечто отработанное, выпустившее пары, неспособное сопротивляться, вот это уже худо, за такое на фронте награждали девятиграммовой свинцовой медалькой. Чувство страха ютится, живет в каждом человеке. Независимо от того, храбрый он или нет, подлец или же, напротив, благороден, царь он или пахарь. Нужно только уметь давить это паскудное чувство в себе. Вот в чем соль.