Старику проводнику, думаю, тоже было страшно двигаться по узенькой, в полторы ладони всего, тропе. Сколько он ни ходил по этой тропе ранее, сколько ни ездил, а все равно страшно.
Пеший человек по такой тропе, как наша, и двух шагов, по-моему, не ступит. Одолевают эти тропы только верхом. Лишь лошадь, умное, доброе, безотказное животное, может здесь пройти. И себя, если что случится, из беды вызволить, и седока.
Что-то благодарное, теплое подступило к горлу, рука сама потянулась к лошадиной холке. Лошадь, она, кажется, уже привычна была к подобным излияниям, ей не беспредметная благодарность, коей является человеческая теплота, нужна, ей бы сена сейчас или кусок хлеба. Ничего, будет и сено, и хлеб.
Далее тропа расширилась, идти стало веселее, и вскоре караван наш снова втянулся в недлинное промозглое ущелье с кусками снега, небрежно навешенными на горбушины камней, осклизлые лбы пупырей и острые опасные зубцы стенок.
Остановились передохнуть. Декхан опять обрел прежнюю веселость, распахнул халат с детской, разрисованной цветочками и стручками подкладкой, отер лицо, удаляя следы недавней растерянности. Голова его походила на баклажан, лицо было широкое, а черты, все детали на нем — мелкие, какие-то шкальные. Таких в детстве всегда дразнят: «Лица много-много, всего остального — мало-мало». Глаза его, как и голова, тоже были «овощными», смахивали на зреющий горох, желтовато-травянистого цвета. В машине, когда ехали из Оша, мы не имели возможности рассмотреть Декхана в темноте брезентового кузова, а здесь рассмотрели. Саня озадаченно поморгал белесыми ресницами, видно, прикидывал, как лучше снять Декхана на цветную пленку, поискал деталь, которой в облике Декхана не хватало, и вдруг поинтересовался встревоженным высоким голосом:
— А пистолет твой где? Потерял?
Декхан блеснул крупными, похожими на клавиши рояля зубами:
— Не потерял. В совхозный сейф под расписку сдал. С оружием я могу ездить только по трассе. Домой, в гости с оружием нельзя.
— Почему?
— Запрещено.
— Кто узнает, берешь ты с собой пистолет в горы или не берешь? Кто?
Декхан неопределенно покрутил ладонью в воздухе, ответил туманно, намеком:
— Кому надо, те узнают.
— А если волки встретятся?
— Другим оружием будем отбиваться. Вон, — Декхан стрельнул гороховыми глазами в сторону Томир-Адама, — малопульная кривостволка сразу шесть волков насквозь продырявить способна.
Старик, который молча глядел на Декхана, медленно перевел взгляд в сторону, стал рассматривать каменную расщелину, снежные, посверкивающие в прозрачном солнечном свете макушки недалеких гор. В непроницаемых и, судя по всему, много повидавших глазах его было сокрыто мудрое спокойствие старости, еще — большая внутренняя сила и совершенно определенное, ничем не замаскированное отношение к маяте мирской, бытовым передрягам, спорам по различным мелким вопросам да к таким никчемным разговорам, что сейчас вели Саня Литвинцев с Декханом.
О чем он думает, этот неразговорчивый старик с лицом памирского бога? Может, о прошлом, может, жалеет о том, что время ушло, его время? Ведь все, что он знает, весь долголетний опыт свой, великую способность жить, умение проходить сквозь огонь, воду и медные трубы надо успеть передать тем, кто остается дальше жить на земле.
Может, он вспоминает годы Гражданской войны, когда вместе с Джурой — опять Джура, да и был ли вообще такой человек на свете? — бродил по здешним тропам, заманивая басмаческие банды в западни, деля один сухарь на четверых, одну шинель, один крохотный костерок, одну крупицу чая на целый взвод?
А ведь действительно, существовал ли вообще Джура в жизни? Старик не знал этого. Да и не мог знать.
Саня тем временем изготовился было снять Декхана во всей его красе, но Томир-Адам, щелкнув камчой, скомандовал скрипуче, коротко:
— Чу!
Взгромоздились на бесстрашных иноходцев, двинулись дальше. Едва успели выбраться из промозглой ветреной расщелины, в которой устраивали передышку, как тропа снова полезла вверх, она прилепилась, словно веревка, к крутому, отвесно сверзающемуся в бездну краю горы. Снова истаяло, будто пилюля, солнце, небо сделалось враждебным. Опять лошади запрядали ушами, страшась высоты, опять мы начали рассказывать им разные неправдоподобные истории, анекдоты, вспоминать собственное детство, случаи из жизни знакомых людей, подбадривали иноходцев, а заодно подбадривали и самих себя.
Много раз приходила в голову одна и та же навязчивая мысль: за очередным каменным выступом тропка оборвется, и все — дальше пути не будет, с лошадьми нам ни за что не развернуться, останется тогда только одна дорога — вниз. А вниз уходит стеночка крутая, скользкая, не за что зацепиться — ни одного зуба, ни одного заусенца. Покрыта глубь слоистой сизой дымкой, будто там курит, не может накуриться неведомый гигант; если сорвешься с тропы, то лететь придется долго-долго…
Вниз не надо смотреть, вернее, нужно стараться не смотреть, а зажимать сердце в кулаке, успокаивать его бешеный бой, думать о чем угодно, только не об опасности, думать об оставленной в далеком далеке Москве, о предстоящем отпуске и поездке на юг, о любимой женщине, которая, возможно, уже забыла о тебе и — такое тоже допустимо — собирается сейчас на свидание к другому. Все в мире непрочно, ничего вечного нет — вот ведь какая философия, а? — и верим мы и одновременно не верим в это. Но таков человек — если не верим, то все равно думаем о непрочности, о том, что любимая женщина может изменить, а полнота жизни, бытия смениться пустотой, тревогой, болью, и рухнувшее здание так трудно будет выстроить заново…
Хрипели, роняли пену на тропу усталые лошади. За поворотом каменистая ниточка, по которой двигался наш караван, обязательно находила продолжение, мы взбирались все выше и выше.
Снега стало больше — на этой высоте он почти не таял, сохранялся все лето, ноздреватый, слежавшийся, с обледеневшими, из-под которых постоянно сочилась прозрачная жижка, закраинами. Кое-где снеговые проплешины были прострочены стежками, будто кто аккуратно вышил крестики — это были следы уларов, горных индеек, обитающих здесь на любой высоте, забирающихся летом даже на самые недоступные страшенные вершины.
Немало времени прошло — солнышко утонуло в белой небесной мути и поглядывало уже на ту сторону земли, когда мы одолели перевал. Спуск был еще сложнее, чем подъем. Седло постоянно съезжало на холку лошади, ноги болтались в пустоте, рукам не за что было уцепиться — в ременных поводьях ведь никакой опоры, а внизу, в глуби, вызывающей оторопь и невольную дрожь, курилась знакомая страшновато-слоистая дымка, сквозь которую кое-где проблескивали твердыми округлыми макушками камни.
Вскоре тропа вывела нас на небольшую равнинку, запетляла едва приметно по ней, потом снова втиснулась в ущелье.
Вдруг старик жестом остановил нас. Вгляделся в угол каменного стеса, где, по-моему, ничего и не было, торчали какие-то камни, еще что-то бесформенное, грязноватое.
— Киика увидел, — пояснил Декхан.
— Что за чудо-юдо такое — киик? — шепотом, боясь спугнуть зверя, спросил у Декхана Саня Литвинцев.
— Горный козел.
Старик не спеша потянул приклад малокалиберки на себя, проворачивая винтовку вокруг плеча, стряхнул с халата веревочный ремень, прижал «тозовку» к плечу и в ту же секунду, не целясь, выстрелил. Звук выстрела был короткий, размазанный, немощный, он сырым хлопком ударился о стенку ущелья и угас.
Наверху шевельнулось что-то грузное, поначалу неприметное, с угла каменного стеса сорвалось несколько булыжин — каменюги темными птицами скользнули вниз, в ту же секунду их нагнало стремительное расхристанное облако, небеса дрогнули, разламываясь на ломти, тугой охлест воздуха ударил по глазам и загрохотали, заходили ходуном окрестные горы, лошади наши испуганно запрядали ушами, заскребли копытами о камни. Облако тяжело рухнуло на землю, несколько камней подпрыгнули от удара, пробив сырую снежную плоть, затем снова нырнули в нее. А сверху с грузным недобрым шуршанием все продолжал сыпаться грязный липкий снег.
Томир-Адам неторопливо повесил винтовку за спину, молча хлопнул коня камчой, двинулся вперед.
Не в киика он бил, а в лавину, окончательно подгнившую, подмоченную летним теплом и моросью, готовую от любого содрогания воздуха рухнуть вниз и закупорить ущелье. Если бы мы пошли под ней, она обязательно накрыла бы нас…
Старик пробил в снеговой насыпи след, по этому следу мы и преодолели завал. И долго еще оглядывались назад, на сырое грязное месиво, которое чуть было не похоронило нас. Снег сочно чавкал под копытами, лошади увязали в липкой каше, как в торфяной жиже, напрягались под седлами — лошадям было трудно идти. Вскоре мы по сочащейся скользкой тропке выбрались из ущелья.
— Ты был знаком раньше с этим стариком? А, Декхан? — услышал я сзади Санино, тихое.
— Не-а, — отозвался Декхан не сразу, засмеялся в кулак. Ах, Декхан, Декхан. Что же смешного обнаружил друг Декхан в Саниных словах? — Он не в Дараут-Кургане живет, а в другом месте, — пояснил Декхан. — Единоличник. Аллахом отвергнутый. Километрах в пяти от Дараут-Кургана его юрта. Один он в юрте. За ним на мотоцикле ездили.
— Что, этот сопливый пацан Иса умеет на мотоцикле ездить?
— Да нет, не он на мотоцикле, — в Декхановом голосе просквозила досада. — Иса в контору к посыльному бегал, а посыльный, тот уже на мотоцикле. Пыль столбом, когда ездит.
— Значит, старика раньше ты никогда не видал?
— Почему? Видел, — уклончиво ответил Декхан, — на улице несколько раз встречался, в чайхане плов как-то вместе ели — было дело.
— Выходит, ты все-таки знаешь его?
— Не-а. Не знаю. Разве можно с одной миски плова познать человека?
Саня не отреагировал на это философское замечание. Декхан укоризненно поцокал языком.
Я тоже, совсем для себя неожиданно, вторя Декхану, поцокал языком. По другому поводу: увидел диковинное дерево. Среди камней росло нечто крюковатое, сплошь в узлах, наростах и завязанных в восьмерки сучьях, с лысоватой жиденькой шапкой, — тянулся уродец к свету, к воздуху, к солнцу, всеми силами стремясь выбра