По обе стороны огня — страница 45 из 54

ни движением воздуха, взбитого стремительным течением реки, тюбетейка. Печаль, печаль, откуда она? Все было понятно — Декхан, как и мы, тоже был подмят рекой, ее сокрушающей страшной мощью, опасался предстоящей переправы.

Поймав взгляд, Декхан улыбнулся, подбадривая нас, вытер лицо розовой подкладкой халата. Все-таки он был местным, а мы приезжие.

Старик оглядел каждого, прикидывая, наверное, в каком порядке нас построить. Ему и дела не было до наших низменных мирских страхов, ему надо было переправляться через реку самому и переправлять нас. Проводник есть проводник. Поправил камчу на запястье и, медленно подняв руку, поманил к себе меня.

Значит, я первый. Что-то холодное, противное поползло по спине.

Я подошел к нему, он пальцем ткнул в сторону рыжастых кустов, где стояли наши иноходцы, — садись на лошадь, и поживее!

Я поспешно вскарабкался на своего уставшего конягу, косившегося на людей, на бурление воды и при моем приближении ощерившего крупные желтоватые резцы, стукнул стесанными резиновыми каблуками сапог по крупу, подъехал к старику. Проводник еще раз внимательно осмотрел меня, словно врач больного, проверяя на прочность, потом вдруг неожиданно резким движением схватил моего иноходца под уздцы и силой задрал ему голову вверх. Конь раздул храп, из-под губ на гальку повалилась пена, старик повел головой в сторону своего коня, приказывая: «Делай, как я!» — и тогда я перегнулся на седле, схватил старикову лошадь за низ уздечки, в свою очередь задрал голову ей, ощущая, как она сопротивляется, заламывает голову вниз и вбок, стремясь уйти, но не тут-то было — железные, тысячу раз искусанные, но так и не перегрызенные удила впились в губы, раскровенили их, не дали опустить голову.

В стариковских глазах проступило что-то жестокое, одобрительное. Он беззвучно раскрыл рот, что-то выкрикнул, вот только что — не разобрать, в ту же минуту кони покорно, напрягая лоснящиеся от речной мороси шеи, двинулись в воду, подрагивая от страха и снарядного рева.

Вода стремительным, грязновато-серебряным потоком навалилась на нас, попыталась сбить лошадей с ног, втянуть в свою холодную плоть, скомкать, сплющить, размолоть, лишить жизни. Хорошо различимый сквозь нечистую водяную простынь, прополз по дну реки камень, страшноватый, огромный, с закругленными углами, обкатанный, весом, наверное, центнера в три!

Лошади шарахнулись от него в сторону — и как это они почувствовали движение опасного камня, ведь головы их задраны вверх, не видно, что в воде делается, ан, поди ты, учуяли… Идем мы одним корпусом, крупы лошадей плотно прижаты друг к другу, мой сапог накрепко спаялся с сапогом старика. Проводник освободил одну руку, махнул камчой над головами лошадей, одарил их одним ударом.

Вперед, вперед, вперед! Прочь из этого ревущего горного потока на тот берег, на безопасную, светлую гальку.

Из пенной гремящей плоти высунулась ногастая, опрокинутая вниз шапкой арча, корни ее были обуглены к старости, лаково поблескивали, мокрые, сплошь в ревматических узлах и наростах. Попробовала арча дотянуться до лошадиных голов, но не одолела расстояния, осеклась, ухнула в непроглядную ревущую глубь, поволоклась по дну вниз, за отвесный каменный стес.

Вода залила сапоги, промочила штаны, было студено, до дрожи холодно, перед глазами, стремительно уносясь в сторону, мелькали солнечные блики-зайцы, что-то противное, неотвязное стискивало шею, мешало дышать, вызывало изжогу и тошноту.

И вот уже голова начала кружиться, в заушьях возникла боль, ввинтилась в мозг. Блики замелькали перед глазами чаще. Теперь я понял, почему старик задирает лошадям головы. Если они будут смотреть вниз, в бешеный поток, в его слепящую скорость, то вода закружит им головы, и тогда лошадям не устоять, рухнут на колени, вода навалится на них, на седоков, изломает, засосет, и тогда все — пиши пропало. А переправа парная потому, что двух лошадей с ног сбить все-таки трудно. Кони, когда парой, устойчивее и идут лучше.

В глотке возник знакомый липкий ком, закупорил движение воздуха в легкие, боль в заушье усилилась. Лошадь выгнула подо мной спину, рванулась вперед, и я, еще ничего не успев сообразить, увидел, как перед глазами зарябила светлая полоска берега, освещенная каким-то странным отраженным заревом упирающегося в недалекую блесткую вершину солнца.

Старик отпустил голову моей лошади, выжал из халата воду. Лицо его было по-прежнему твердым, ничего не выражающим, вот только рот как-то тревожно онемел, застыл в больной гримасе.

Я, немо мотая головой, сполз с седла, сел на гальку. Посмотрел на тот берег. Там уже наготове, вытянувшись в струнку, прочно вдев ноги в высоко поднятые стремена, застыли, ожидая команды проводника, Саня Литвинцев и Декхан. Воздух вместе с водой стремительно смещался вниз, катился по дну ущелья в далекое далеко, в его гудящем движении фигуры людей, напряженно замершие на том берегу, расплывались, были зыбкими, какими-то нереальными.

Боль в заушьях начала понемногу таять, головокружение, а точнее, некая стремительность, что стала сносить меня куда-то в сторону, едва я слез с коня (и чуть было не затолкнувшая назад в воду — и затолкнула бы, если б я не опустился на гальку), немного угасла. Уже можно было жить. Я поднялся и в приливе теплой, какой-то тревожной благодарности обнял своего дрожащего от напряжения и усталости коня за шею, заглянул ему в глубокий фиолетовый глаз, словно детсадовец, любящий животных. Впрочем, так оно и было — в тот момент я действительно превратился в детсадовца. Ведь в каждом из нас живет ребенок.

— Ну что, брат, устал? — Конь не услышал вопроса, только уши его дернулись резко, словно он отогнал мух, которых здесь отродясь не бывало. — Устал, устал…

Что-то детское, давно забытое, радостное оттого, что опасность миновала, возникло в груди, по-над сердцем — душа там, кажется, сокрыта или что-то еще, очень важное, — и я почувствовал вдруг, как на мокрые, онемевшие от холода губы мои наползла улыбка.

А старик тем временем махнул резко рукой, будто судья, скомандовавший «старт!», фигурки на том берегу реки стронулись с места, двинулись к воде и в тот же миг скрылись в потоке. Река вдруг взгорбилась, приподнялась одним боком, загородила и людей, и лошадей, переправляющихся к нам, и от ощущения того, что может случиться нечто недоброе, на щеках образовалась ледяная короста, прилипла ко лбу, к вискам. Но вот фигурки все же вынырнули из воды, двинулись к нам.

Только медленно, ужасающе медленно переправляются они. Неужели Декхан и Саня Литвинцев не могут двигаться быстрее?

Холодный страх, он всегда пробивает человека, как электрический ток, внезапно, насквозь, делает движения скованными, паралитическими, на лбу выступает противный пот. Вот и меня передернуло сейчас, будто от электрического удара, лоб обморосила шпарящая клейкая влага — я боялся за Саню Литвинцева и Декхана, боялся и одновременно злился. На Томир-Адама злился: почему с Саней идет не он, а Декхан? Но старик был тут ни при чем. Ведь Декхан все-таки местный житель, знает, как переправляться через здешние реки…

Много, очень много времени прошло, прежде чем лошади Сани и Декхана ступили на наш берег. Саня Литвинцев, на что уж крепкий человек, но и он, как и я, сполз с седла и, вяло крутя головой, опустился на гальку — тоже голова закружилась.

А старик уже призывно размахивал над нашими головами рукой — вот злой дух здешних гор! Прикрепленная ремешком к руке камча вертелась вокруг костлявого запястья как пропеллер. Надо было двигаться дальше…

Двинулись. Но все же через час на круглой и ровнехонькой каменной поляне, посреди которой в долбленной выбоине скопилась чистая дождевая вода, остановились на привал — наступила пора обеда.


Ох, пути-дороги, стежки-дорожки, и кто же вас только выдумал? И какая все-таки тяжкая тяжесть таится в вас, сколько пыли содержат ваши километры, потом пропитанные, солью сдобренные! Все тело гудит, каждая косточка, каждая мышца стонут от усталости, а пройдено-то всего ничего: перевал, несколько ущельев и одна речка.

Декхан, сипло дыша, опускается в изнеможении рядом, стонет протяжно, долго.

— Кормовую часть себе натер, — жалуется он. — Ни лечь, ни сесть. Больно. Спать теперь… хоть стоя спи. Разве это дело?

И я, и Саня — оба мы сочувственно молчим.

Проводник наш прошел к выбоине, зачерпнул кружкой воды из каменной чаши, вернулся, беззвучно сел. Достал из кармана старый, в редине протертостей платок, развернул — там было немного сушеного мяса и половинка жесткой, давней выпечки лепешки. Отломил немного от лепешки, окунул кусок в кружку. Был Томир-Адам спокоен, лицо почти ничего не выражало, словно бы из меди оно отлито, с застывшим навечно, совершенно непроницаемым выражением. Рот его был по-прежнему сжат в морщинистую горькую щепоть. Но вот руки — они выдавали старика. Сухие, с расплющенными в ногтевой части пальцами и грубо вздутыми жилами, с красноватой пористой кожей, почти ороговевшей на ладонях, твердой, словно сапожная подошва. Пальцы нервно, сиротливо подрагивали, была сокрыта в них предельная усталость, слабость старения, ревматический холод уже насквозь пробил их.

Саня Литвинцев как увидел руки старика, так и потянулся к фотоаппарату, но вовремя спохватился, остановил сам себя. Достал из сумки снедь, которую мы везли с собой из Москвы, щедро разложил на газете — известной скатерке-самобранке, спутнице всех журналистских походов. Сделал красноречивый жест рукою, словно царь, приглашающей гостей на пир:

— Прошу к нашему шалашу!

Декхан подсел охотно, а вот старик, тот даже с места не сдвинулся. Покосился только и остался сидеть, окуная в воду кусок сохлой лепешки. Что-то слишком долго он размачивал ее, не ел.

Литвинцев растерянно оглядел снедь, разложенную на газете: сухую колбасу, повядшие, но еще крепкие огурчики, соблазнительно зеленые, в младенческих пупырышках, сыр, закутанный в фольговую одежку, домашний ростбиф и маслины в полиэтиленовой упаковке, потом взглянул на старика, стараясь понять, чего же вкусного нашел тот в сухой лепешке? Мочит старик лепешку в воде, мочит, мочит — никак не размочит. Или природная стеснительность во всем виновата, а? Саня обиженно поморгал белёсыми ресницами, снова повторил свой призывной жест, повел рукой понизу, будто гусар, снявший с головы кивер и теперь по-жениховски серьезно раскланивающийся с разлюбезною, дорогою его сердцу красоткой.