По обе стороны огня — страница 47 из 54

Такое в памирских ущельях часто случается: волки и люди сходятся на одной тропке и не трогают друг друга, ну, словно бы соблюдают некий неписаный этикет, этакий закон взаимоненападения. В низине, в памирских лощинах, в предгорьях, в степи — там нападают, а тут нет. Там волки нападают на людей, те отстреливаются, сами идут в атаку, устраивая охоту на хищных лобастых зверей, обкладывают их со всех сторон и хладнокровно выбивают одного за другим, а здесь нет.

Волки не отвернули, не поворотили назад, они как шли, так и продолжали идти прямо на нас — крепконогие, грудастые, настороженные, с ясными хищными глазами, готовые в любую минуту прыгнуть, вцепиться на лету в горло. Если эта стая навалится, не отбиться. Волков было много — шестнадцать штук, по четыре на каждого из нас.

Что-то ледяное, безжалостное выхолодило виски, обожгло студью скулы, щеки.

Но страха почему-то не было. Никакого. Почему? Лошади храпели, виски продолжало обжимать холодным обручем.

Сблизились. Ширина ущелья в этом месте всего метров пять, поэтому до волков рукою дотянуться можно. Они проходили совсем рядом — крупные, с ощетинившимися загривками, косящие на нас глазами, пеговато-серые, немного в коричневу, усталые от дороги и разбоя. И вот ведь — такая полая ошеломляющая тишина вдруг установилась, что не было в ней слышно ни храпа лошадей, ни стеклянного стука копыт о камни, ни рычания напрягшихся, готовых в любой миг вступить в драку волков, ни тоскливой голодной песни ветра, продувавшего ущелье насквозь.

Волки прошли один за другим, плотно, гуськом — все шестнадцать, нос в хвост, нос в хвост — и скрылись за поворотом.

Минут через двадцать они выйдут на каменную поляну с водяной выбоиной посередке, где у нас был обеденный привал.

Когда волки скрылись, Саня Литвинцев с шумом выдохнул сквозь зубы, стер пот со лба:

— Ник-когда такого не видел.

Закхекал, зашевелился Декхан. Поправил чудом державшуюся на макушке тюбетейку.

— Вон лошади тоже перепугались, — сказал он. — Смотри, как дрожат, а? Зуб на зуб не попадает, кхе-кхе-кхе. Чуть было на стенку не полезли, ноги себе и нам не переломали. А? — Замолчал. Видно, ошеломлен был сложным текстом, который произнес, посуровел лицом, словно вспоминал тяжелый сон. — Переломленная нога для лошади хуже, чем для человека. Это капут. Лошадь тогда надо, — Декхан провел ногтем по собственному горлу, — кхе-кхе, на колбасу.

— Досада какая, а! — воскликнул тем временем Саня, огорченно помотал головою.

— Ты что? Огорчен, что волки ногу тебе не откусили?

— Да заснять бы эту стаю на пленку! Не дали, гады.

— И правильно сделали. Впредь тоже не дадут.

— Я только за камерой потянулся, а он, тот, который первым шел, зубами ка-ак щелкнет!

— Зверь, — понятливо покивал головою Декхан, — хорошо, что действительно ногу не отщелкнул. — Добавил многозначительно: — А то ведь с ногою и еще что-нибудь мог отщелкнуть. Всякое бывает. Кхе-кхе-кхе…

Старик хлопнул камчой, и Декхан мгновенно замолчал.


Наш маленький караван втягивался в очередное ущелье, длинное, дремучее, с обледенелыми боками. Едва мы втянулись в него, как звук реки, который был далеким и до странного домашним, будто жужжание бьющейся об окно мухи, — собственно, грохот первой реки тоже, наверное, был таким, жаль, нельзя сравнить, — приблизился, набрал мощь и силу, враз сделался опасным.

Все ущелья, встречающиеся нам, наклонно уходили вверх, значит, мы постепенно набирали высоту. Высота горная, она ощущалась все больше и больше, постоянно не хватало воздуха, дыхание осекалось — не дыхание, а всхлипы какие-то. Легкие работали вхолостую, на губах вспухали пузыри слюны, лошади храпели, шли едва-едва и ни на хлестки стариковской камчи, ни на наши понукания уже не реагировали.

В угасающем дне, когда макушки гор сделались кровянистыми от косого недоброго света, мы пересекли вторую реку, чуть слабее и потише первой, но тоже коварную, злохарактерную, и остановились на ночлег у Чертова гроба. Чертов гроб — это невысокая, пепельно-тусклая гора, с ровно обрезанной вершиной, напоминающей ящик из-под печенья, на стесах которой кое-где сереет реденький худой снег, такой же, наверное, прочный и вечный, как камень. Он никогда не тает.

У подножия горы, на песчанике, — старенькая, кривобокая, сколоченная из мелких, потемневших от времени досок засыпушка с плоской крышей и узкой трубой, напоминающей ствол миномета, грозно нацеленный в угасающее вечернее небо.

Лошади, зная это зимовье, зная, что там будет отдых, поднапряглись, захрапели радостно, и последние двести метров пути мы проскакали галопом.

Уставший, изрядно осунувшийся Саня Литвинцев взбодрился и даже издал боевой папуасский клич, некое пронзительное клекотание, полувизг-полукрик, этакий Тарзан, слезший с дерева на землю и увидевший Джейн, или как там звали эту красотку, Тарзанову спутницу? «Хор-рошо!» — закричал Саня, но вот старикова одобрения не получил. Томир-Адам перебил этот радостный клекот хлестком камчи, первым подскакал к избушке, резко осадил потную лошадь.

Кругом стояла тишина, глухая, без единой краски. Но вот где-то далеко щелкнул выстрел, и звук, то затихая, то усиливаясь, покатился по ущельям, перебираясь из одного в другое.

— Что это? — спросил Саня, обращаясь к старику.

Старик по обыкновению промолчал и по обыкновению вместо него ответил Декхан:

— Ледник, кхе-кхе, лопнул. Трещина.

— Трещины здесь глубокие бывают?

— Аллах их знает, разная глубина у них. Метров двести, кхе-кхе, триста. Всякие трещины бывают.

— Звук какой, а? Надо же, как из гаубицы пальнули. — У Сани был такой голос, словно он слышал когда-либо, как бьют гаубицы.

— Горы. Но еще сильнее звук бывает, когда лавина сыплется вниз. Это как батарея, когда много пушек бьет.


Избушка была промерзлой, неуютной. На пол брошена старая, вся в дырах, в прогорелостях и подпалинах кошма, в углу — печка-«буржуйка» с ржавыми, в двух местах залатанными боками. На крюке, вбитом над дверью, в мешочке, туго затянутом бечевкой, висела соль, на другом крюке, чуть повыше, — лампа-семилинейка с закопченным грязным стеклом. На приступке маленького, составленного из нескольких стеклянных осколков оконца, совершенно слепого, пепельно-мутного от дыма, стояла банка говяжьей тушенки. Еще имелась нетронутая пачка чаю.

В общем, здесь все было для ночлега, для отдыха, для жизни. Все самое необходимое: чай, соль, консервы. Вот только огня, кажется, не было. Хотя нет, на плоской ржавой шляпе «буржуйки», прикрытый четвертушкой газеты, лежал коробок спичек.

Старик взглянул на Декхана, немо шевельнул губами.

— Э-э, кхе-кхе, — тотчас отозвался Декхан, — Томир-Адам велит, чтоб мы дров пошли набрать.

— Какие тут дрова? — задал Саня вполне закономерный вопрос. — Камень кругом.

— Есть тут дрова, кхе-кхе. Арча есть. На растопку наберем и хватит. Уголька добавим, тепло будет.

— Уголь? А откуда тут уголь?

— Есть уголь. В зимовьях всегда угольный запас оставляют. Специально завозят, кхе-кхе. А вдруг снег повалит, а? Да надолго, а? В таких избушках и приходится пережидать. Пока не стихнет. Да и то, когда стихнет, все равно идти нельзя бывает. Все перевалы, кхе-кхе, все тропы засыпаны, откапывать их надо.

Тем временем окончательно стемнело, в густом небе вызеленились крупные яркие звезды, замигали разбойно, заполыхали огнем. Лошади жались к избушке, погромыхивали уздечками.

Минут двадцать мы собирали какие-то обрывки древесных кореньев, скрученных хворью, арчовые ветки, сплошь в шишкастых наростах и извивах, подобрали совсем еще свеженькую банку из-под сгущенного молока, содрали с нее этикетку — сгодится бумага огонь в «буржуйке» разжигать. Не то ведь собственный блокнот придется использовать…

«Буржуйка» растопилась быстро, загудела радостно, громко, ржавь с ее боков сползла буквально на глазах, и печушка неожиданно заимела новый, словно только что из-под заводского пресса, вид. Семилинейка, висящая на крюке, полыхала ярко, словно сибирский жарок — популярный светящийся цветок, украшение угрюмой тайги.

Старик сидел на кошме, поджав под себя ноги. Руки он уложил на коленях. Взгляд его дряхлеющих глаз остановился на печушке, из дверцы которой все пытался выбраться наружу и соскочить на кошму проворный плоский огонек, да, увы, попытка каждый раз оканчивалась неудачей. О чем думал Томир-Адам? О прошлом? Или о настоящем? Жаль, рассказывать старик не умеет, а то поведал бы аксакал, что видел, что слышал, — ведь прожил он долгую и непростую жизнь. Может быть, даже Джуру видел, встречал его на памирских тропах? Ведь здесь, именно здесь жил когда-то Джура, воевал с басмачами, одерживал победы. Но, увы, Джура Джурою, а старик стариком.

В белесых глазах проводника трепетал язычок пламени, крошечный уголек, и никакой другой жизни, кроме этого трепетания, в глазах не ощущалось.

Надо было вскипятить воду. В избушке нашлось и ведро, бросовое, с прогнутым, обметанным сажевым порохом дном, прогоревшее у петель, за которые крепится дужка, дыры были и с одной, и с другой стороны. Натолкали в ведро твердого ледяного крошева вперемешку со снегом — все это мы соскребли с камней, поставили на «буржуйку». За зимовьем, в ящике, действительно имелся уголь, был специально завезен сюда, бережно охранялся ночующими в зимовье людьми, — да какой! Самый настоящий антрацит. Стоило кинуть в «буржуйку» несколько кусков, как она нагнала в зимовье такого жара, что нас враз прошибло потом. Пришлось сбросить с себя одежду. Воздух в избушке сделался каленым, сухим, с жарким ружейным запахом.

— Вот так печка! Ничего себе наяривает! — не переставал восхищаться Саня Литвинцев.

Зафыркала, завозилась вода в ведре. Пора бы заваривать чай. Кинули туда пачку — своего; НЗ, оставленный на приступке оконца, не тронули. Не нами положено, не нам и брать. Чай заварился быстро, буйный южный дух разлился по зимовью. А вот пить его было не из чего. Лишь у старика имелась алюминиевая кружка — и все. Хорошо, что мы еще банку из-под сгущенки нашли, пустили жестянку в ход.