— А-а-а! — торжествующе заорал я, забыв, что в грохоте воды ничего не слышно и на крик мой лошадь никак не отреагирует. — Но! Но! — Забыл я и другое: памирские лошади не подчиняются русским командам, но тут же опомнился и закричал снова, наливаясь какой-то недоброй темной силой: — Чу! Чу! Чу!
Лошади, кажется, услышали этот крик. Невероятно, но услышали. В грохоте водяной пальбы, в скрежете, в реве, в гуде. А может, сработало то, что мы с Саней, рискуя вывалиться из седел, били лошадей каблуками. Нас сразу повело куда-то в сторону. Поток понес лошадей, рискуя каждую секунду угробить нас, разбить о камни, изломать. Но не тут-то было. Кони упорно продвигались вперед. Мы с Саней корежились посередь воды, беззвучно ругались, леденели от снежно-шпарящей жижи, натекшей в сапоги, в брюки, от бешеной, кружащей голову быстрины. Каждый из нас делал одно: старался не дать лошадям хотя бы краем глаза заглянуть в воду, не дать им опустить храпящие испуганные морды. Если мы дозволим это, поток смоет лошадей, собьет с ног, закружит, и тогда все мы погибнем. И кони, и мы.
Время беззвучно и как-то мучительно долго отсчитывало свой бег. В прорезях между пенными гребнями были видны люди, стоящие на том берегу, — Декхан и проводник. Оба они были словно пришельцы из иных миров, непознанные, чужие, далекие, преодолевшие то, что мы еще только преодолевали.
Но всему приходит конец. И трудному, и легкому. Лошади, оскользаясь, скаля зубы, вынесли нас на берег. Остановились. Но старик отдохнуть им не дал, он снова забрался в седло — мы для него уже опять перестали существовать, — хлестнул коня камчою и первым двинулся к сырой черной прорези недалекого ущелья.
Встретилась нам на пути еще одна речка, самая миролюбивая, пожалуй, из всех, что мы одолели, с неожиданно светлой и чистой водой. В таком чистом хрустальном потоке непременно должна водиться форель, и, кажется, она действительно здесь есть, вон рыбина выметнулась из потока, прочертила дугу и снова шлепнулась в воду, но на наш вопрос насчет форели Декхан отрицательно покачал головой. Действительно, что это мы? Какая рыба может водиться на этой страшенной высоте? А в лютые долгие зимы эти бешеные речки, питающиеся водою ледников, — и только ледников — перемерзают до дна. Зимою тут живой воды нет и быть не может — только снег да лед. Да потрескивающие от крутой студи, готовые вот-вот лопнуть камни. И все.
Стрелки на моей «Славе» уже показывали два часа дня, когда мы начали по крутой, кровянисто-скользкой тропе спускаться в неожиданно теплую и какую-то нежно-зеленую, совершенно весеннюю долину. Лошади пошли ходко, чувствуя райское место, отдых, кормежку. Даже солнце в этой долине светило по-иному, оно было живым, от него исходила доброта, что-то близкое, родное, знакомое, так необходимое всем нам, что делает жизнь жизнью, а не простым томлением, ожиданием конца.
Тропу в нескольких местах нам все-таки перечеркнули бугристые снежные полосы, неровно обсосанные, тающие, но еще довольно свежие, не успевшие посереть. Снег выпал тут недавно, он мягко, с каким-то огуречным свежим звуком хрумкал под копытами, разлетался брызгами в стороны, попадал на камни, на красноватую землю, враз превращался в темные мокрые пятна.
— Позавчерашний снежок-то, кхе-кхе, — неожиданно снова подал голос Декхан. Он, похоже, окончательно очухался от всего происшедшего, опять обрел жизнь, голос, чувство цвета, земли, неба, воздуха, тепла и холода, воды. — Позавчера выпал снег этот, кхе-кхе.
Значит, мы, наивные, как суслики, горожане, ошиблись: снег-то уже не свежий… А впрочем, какое это имеет значение? Пустяки все это, мелочь, ерунда.
А Декхан засмеялся чему-то своему, привычно собрал глаза в морщинистые щепотки.
— Здесь, в Алтын-Мазаре, один охотник живет. Сла-авный охотник, кхе-кхе, на барсов ходит, их лишь и добывает, кхе-кхе. Другим зверем брезгует, только барсами интересуется. Кадамом его зовут. Так вот, отец его, Кудайназар, басмачом был, против красных аскеров воевал. И тропу эту, кхе-кхе, — Декхан ткнул пальцем вниз, под копыта лошади, — как-то в течение целого месяца один под обстрелом держал. Один! Никому по ней не давал пройти. Ни нашим, ни, кхе-кхе, ненашим.
— Что же это за басмач такой неугомонный был? — не удержавшись, полюбопытствовал Саня Литвинцев.
— Одинокий он был басмач, кхе-кхе. Храбрый был. Иначе б никогда в одиночку тропу не удержал.
— А тут и держать нечего. Взбирайся на перевал, на верхнюю его точку, и стреляй себе из винтовки в обе стороны. Скалы же кругом, ниоткуда не просунешься, не сманеврируешь. Так или иначе, человек все равно на тропу выходит, — проявил Саня свои стратегические познания, — так что держать ее несложно.
— Сложно или несложно, не знаю. Знаю одно — в течение месяца в одиночку эту тропу Кудайназар держал. Он, кхе-кхе, ведь ни красных аскеров не признавал, ни белых, ни басмачей, ник-кого. Сам басмачом нечаянно заделался.
— Как это «нечаянно»? — воззрился на Декхана Саня Литвинцев.
— Кудайназар грамоту знал. Читать и писать по-русски умел. Его как грамотного к русскому начальнику геологической партии приставили. Партия эта тут золото два года искала. А начальник партии трусливым человеком оказался. Басмачей, кхе-кхе, он боялся, орлов боялся, гор боялся, себя боялся, поэтому всех кругом подозревал, басмачами считал. Кудайназара начальник тот тоже в басмачи зачислил. Бумагу на него худую в Ош написал. В ЧК. Приехали из Оша чекисты, забрали с собою Кудайназара.
Декхан замолчал, приставил к носу ладонь, принюхался, повел головой из стороны в сторону.
— В Алтын-Мазаре баранину варят, той готовят. Скоро сладко кушать будем! — он восхищенно похлопал ладонью по животу.
Ну и нюх! И не только нюх…
Я всегда с завистью относился к людям, которые умеют быстро приходить в себя. Проплывет над их головою туча, сбреет с макушки волосы, ядовитым дождем оросит, а стоит ей малость удалиться, как эти люди уже смеются, они и жизнью довольны, и тем, что туча ушла, целыми их оставила. Неудачная переправа, что стряслась с Декханом, у меня, например, года бы на два затесину оставила, незаживающую метку, я бы изводился каждый раз, потом холодным орошался, вспоминая злосчастное форсирование угрюмой горной речки, а Декхану хоть бы хны. Времени всего чуть прошло, а он уже ожил, он весел, забыл о происшедшем.
В гороховых Декхановых глазах живинки прыгают, веселятся, гоняются друг за другом, большое лицо его румянцем подернулось, ноздри раздуты в предчувствии хорошей еды. Весел Декхан, словно не ждет его в Алтын-Мазаре больной отец, заботы, печаль. Рассказ вон ведет, старается. Забыл про Томир-Адама, про слепящие удары камчи, про обиду и смертную тоску, охватившую его, когда старик заставил переправляться вторично, про слезное отвращение, которое он испытал при виде ревущей воды, черной пены, змеистых корней арчи, высовывающихся, словно щупальца, из полоумного потока. Честное слово, я очень завидую таким людям…
— Не знаю, как это Кудайназару удалось, но сбежал он из ЧК. — Голос Декхана был доверительным, знающим, словно бы он сам участвовал в тех давних событиях. — Сбежал, кхе-кхе, и в один прекрасный момент появился в геологическом лагере. Темной ночью дело было, — добавил он в рассказ немного разбойничьей краски, чтобы придать повествованию достоверность, лихость. — Вошел, значит, в палатку начальника, зажег фонарь. Начальник-то, кхе-кхе, вскочил и сразу за револьвер, но Кудайназар ему оружие применить не дал, отнял. Достал из кармана донос, который тот отослал в Ош, и поднес к начальникову-то, кхе-кхе, лицу…
— Ты писал? — вскричал Декхан неожиданно театрально, будто бродячий актер на деревенской площади. Голос его сделался сценически-грубым, чужим, уже ни одной доверительной нотки. — Отпираться было невозможно, поэтому Кудайназар начальнику тому цы-ы-ык! — Декхан провел пальцем по шее, по тому месту, где едва приметно бугрился аккуратный кадык-орешек. — А сам в горы ушел. Басмачить. И сына с собою, Кадама, взял, кхе-кхе. Три года тогда Кадаму было всего…
Чем ниже мы спускались, тем теплее, ощутимо теплее делался воздух. Лошади перешли с рыси на галоп, окончательно унося нас из промозглого студеного предзимья, из тусклой черноты ущелий, из наледей и снега в лето, в благодатную тишь, в пение птиц, ставшее уже слышимым, в запахи тоя и травы, в цветение злаков и памирской картошки, в лёт стрекоз и жуков.
— Кхе-кхе-кхе, — в такт лошадиному галопу бултыхалось что-то в Декхановом нутре, весело клокотало, давало о себе знать. — Кхе-кхе-кхе! — заведенно подпрыгивал в сиденье Декхан.
— А дальше что? — прокричал, забивая голосом топот копыт, Саня Литвинцев.
— Год он так, кхе-кхе, продержался. Кадама в седле возил, покоя сам не знал и другим не давал. Однажды Кудайназару письмо начальника красных аскеров передали, кхе-кхе, с заставы. Через связчиков. Из Сары-Таша. У красных аскеров застава в Сары-Таше стояла. Это километров сто отсюда. Во-он туда если ехать, — Дек-хан показал рукою на солнце. — В письме начальник красных аскеров писал, что войне пора положить конец, хватит стрелять друг в друга. Тем более что Кудайназар бедняком был, а советская власть — это же власть бедняков, поэтому недоразумения всякие надо, кхе-кхе, прекратить. Писал еще командир, что указ насчет послабления басмачам вышел. Если басмач добровольно поднимет руки вверх, маузер бросит, то его, кхе-кхе, не будут к стенке ставить. Простят. В крайнем случае, если уж грехов у него много, года на два, на три в кутузку определят, и все. В общем, посадил Кудайназар своего сына на коня, сел сам и поехал в Сары-Таш сдаваться… Смотри, заяц! — прервав рассказ, закричал вдруг Декхан, выкинул перед собою руку.
Тропу перед нами перемахнул здоровенный ушастый русак, скрылся в камнях. Следом выскочил другой, непуганый, мясистый, уложил мягкие свои уши на спину, понесся по тропе вниз, смешно взбрыкивая длинными задними лапами.
— Стреляй, аксакал, стреляй! — закричал Декхан, хлопнул ладонью по потнику седла. — Чего не стреляешь?