По осколкам (СИ) — страница 12 из 44

В груди болит, жжется, давит, но немного проникло, не совсем пустота.

От принятого, от разделенного хочется заплакать — так плохо этому миру. Он устал от своей агонии, он ждет покоя, он просит забвения. Может быть, обращается с мольбой к звезде, которую сам как-то именует… Но что-то мешает.

Легкие болят, в ушах стоит попискивание испуганной Сатс. Одной рукой она прижимает к лицу овальную маску, другой шарит перед собой. Не верит, что земля может быть вот такой — сухой, потрескавшейся, без жизни. Никогда ведь не видела.

Слева… Скулеж.

— Тихо! Не дыши!

— Но… я… — она надсадно кашляет.

— Тихо!

Иначе мне не услышать. И иначе не понять.

А здесь есть кое-что. Здесь еще теплится, не дает осколку закрыться. Оно едва различимо среди жуткой безжизненной тишины.

Несколько шагов — и я останавливаюсь.

У моих ног скулит колючка, крошечный кустик, с палец высотой. Сухой и ощерившийся на весь враждебный вымирающий мир.

«Тихо, маленькая…»

Я наклоняюсь и вытаскиваю из сухой земли колючий комок. Пыль лениво осыпается обратно на темную потрескавшуюся…

Снова скулеж… как сигнал.

Мне страшно так же, как страшно этой колючке — единственной живой в умирающем мире. Но страх властвует над нами лишь до той поры, пока мы обе, наравне и вместе, не осознаем, что все неизбежно. Я чувствую, как рада эта последняя колючка, как она счастлива умереть не в сухой пустыне, а на теплой руке кого-то, кто пришел на ее зов. Больше ей нечего бояться, не о чем скулить, ведь она сейчас не единственная живая на осколке.

Моя ладонь отзывается на ее радость, нагревается, провожая ее растительную жизнь. Колючка выдыхает, удовлетворенная и спокойная.

Теперь последние живые здесь мы.

Нам ее смерть — ловушка.

Найду сволочь, не поставившую на этом пути «Угасание», — своими руками на куски разорву!

Я бросаюсь назад и сцапываю новенькую за воротник. Она охает, роняет маску и дергается ее подобрать.

— Брось ты… Живей!

И плевать сейчас на все ее выученные уроки, на все мои сказанные слова — вот правда! на все плевать!

С этим наплевательством отшвыриваю свою маску и хватаю второй рукой Сатс за куртку на спине. Э-эх! — другой человек это всегда тяжело, а эта еще меня выше и весит изрядно — с натугой поворачиваюсь и вбрасываю ее в переход, который лишь чудом пока еще не закрылся. Увлекает следом не то сила перехода, не то собственное желание выжить — и я падаю в красно-синие круги.

Жадный космический ветер всегда наготове. Он ловит Сатс и тащит с дороги. Я снова хватаю ее — безвольную, уносимую… Ну уж нет! Ищи себе другую пищу!

Прижимаю ее к себе, заворачиваю в оставшиеся силы — так надежней, так не вырвут. Идти не получается, но еще могу ползти. Надо прочь, прочь.

Позади грохочет аварийная система — смыкаются щиты.

Обратно на Первый нельзя, мы ушли далеко, пока эта глазела… На повороте сбоку «Запрещено». На знакомый и проверенный 15-ый за один переход не попадешь. И даже до моего «Угасания», где можно просто выдохнуть и переждать, мы не дотянем.

Интересно, а их сейчас учат тому, что если в переходе останешься, то рискуешь не только сгореть? А то как-то слишком уж она вялая, словно нет никакой угрозы.

Хорошо, что ни одна молния не пробует нас на прочность — пожалуй, сила у Сатс так велика, что и в страхе и полуобмороке она что-то может выставить и чем-то оградить. Хорошо, что мы не в беде, а только в опасности, и еще не торчим тут долго, чтобы Малая нас самих сдвинула.

А раз так… можно на ближайшие.

Я переворачиваюсь, выгибаюсь, крепко прижимая Сатс к себе, и тянусь на знакомые стодвадцатые. В них все цветет и сплошная флора, но выдохнуть будет можно. Вот уж чего от флоры много — так это воздуха. А то, что половина из стодвадцатых уже закрыты, — не страшно.

Может, звезды и не умеют говорить, но вот глаза и уши у них точно есть. Чем-то же они следят, чем-то Малая уже почуяла нашу слабину, уже плеснула жаром.

«Ну давай, бестолковая ты…» — начинаю я, не очень соображая, к кому обращаюсь. И тянусь, тянусь.

Шаг откровенный


Когда-то я жадно слушала все, что можно было слышать.

Сейчас слушаю только мир и его музыку. На этом осколке звучит тихая неторопливая мелодия растительной жизни: осторожными колокольчиками позвякивают распускающие листочки, и их звучание вливается в мерное гудение окрепших стеблей.

Растения — это всегда негромко. А птиц и зверей здесь не водится.

Невдалеке живые и пока еще бодрые лианы прощаются с умершей, сгнившей от тесноты соседкой. Она свисает с веток большого дерева, нитью темной слизи ползет из глубины густой кроны. Такой густой, что кажется, если приподняться, то и руку в листву просунешь с трудом. Но не хочется к этому дереву руки тянуть — на нем уже много висит гнилья, ствола почти не видно. Все листьями закрыто, слизью промазано. Все ненадежное, готовое надломиться, стечь и плюхнуться, но несколько мощных корней впиваются в болото, где и мы теперь сидим.

Да, здесь спокойно, есть воздух. Любая колючка зацветет — столько питания корням! Вон, один цветок на молодом побеге пыжится показать, какой он красивый. Но, помимо его гордости, звучит на поляне множество маленьких смертей. Здесь все друг друга душат. И он тоже скоро войдет в эту систему.

Своего Мастера я не слушаю, слушать не хочу — и в пыль пусть разлетятся страхи, будто позже можно чего-то не успеть! То, что она сейчас несет, лучше и не успеть никогда. Но рот я ей не затыкаю. Пусть выговорится.

Только не слушать — и я не слушаю.

В принципе, мы неплохо устроились на этих кочках. Они довольно высокие, не приходится вязнуть в болоте. Но Сатс орет так, словно мы в грязи и тине по самое горло. А всего-то нас выбросило на полянку. Да, весьма заболоченную, но ведь и до колена не достанет. Выкинуло, конечно, резко, да еще ее швырнуло прямо под корягу головой. Она там застряла, хотя могла опустить руки во взволнованную жижу, упереться — и просто сдать назад, выползти. Но эта «лучшая ученица» испугалась прикоснуться к тому, на что раньше и смотреть-то считала невозможным. Она и не видела, пожалуй, никогда — откуда бы ей взяли столько гнили, чтобы показать, какая она бывает.

До чего же все-таки на Первом чистоплюйные! Пусть даже я иногда завидую их чистоплотности.

Конечно, Сатс хлебнула серо-зеленой жижи, но ведь не утонула же! Я за шкирку ее вытащила. Теперь она орет, кашляет, плюется — и снова орет.

Я не слушаю.

С недавних пор речи разумных я воспринимаю с меньшей отзывчивостью. Кажется, у меня что-то нарушилось в доверии тому, что мне говорят... Сначала я упустила ту, кого выслушать и понять было надо. Потом все остальное перемешалось с ее голосом — голосом недослушанности, застрявшим в моей виноватой голове, — и теперь среди всех звуков он иногда прорывается с одним коротким вопросом: «Зачем?» Они — голос и вопрос — таковы, что умеют даже кое-что заглушать, смещать и проверять на прочность. Не все выдерживает проверки.

Например, я бы услышала тогда на Первом Алу, но разве она была со мной полностью откровенна? Я бы услышала сейчас Сатс, но разве она не бросается пустыми звуками, издавая, кажется, все визгливые подряд, на какие способна? Я слушала бы себя, но разве подскажет что-то пустота такой степени, до какой на предыдущем осколке пусто и мертво?

Я бы послушала разум, но где он?

На этом осколке только мы с Сатс. Но она орет и визжит, топая ногами и расплескивая вокруг себя брызги вонючей жижи. Безветрие. Воздух над болотом напитывается резким и кислым.

— …одной из лучших! — надрывается она и тычет в мою сторону грязным мокрым пальцем.

Я не слушаю ее. Я смотрю на ее волосы: недавно восхитительно пепельные, сейчас — комок слипшихся сосулек. Ее рот зло кривится, а надо заметить, что Сатс красива, когда неподвижна.

Как-то очень быстро она перескочила с вежливой речи на дерзость.

Зачем?

— …кто бы предупредил, что эта «одна из» сама нуждается в проводнике! Она не соображает, куда идет! Какая же лучшая?! Основатель — если ты забыла, напомню — должен выбирать надежный путь, а ты совершила непростительную ошибку. Как ты смотрела? Чем слушала? Мы там едва не погибли. Как бы ты меня выводила потом, а? Не знаешь… Глупость и слабость — вот в чем ты одна из лучших! И как только мы вернемся, я непременно доложу…

— Доложи, — отзываюсь и замечаю, что, оказывается, я ее все-таки слушаю. — В тебе докладывать потом будет то же самое, что сейчас горланит. Слабость. Твоя. Не моя.

Спускаю ноги с кочки, ботинки немедленно черпают прохладную воду. Можно было бы опасаться, что какая-нибудь пиявка вползет, но я точно знаю: здесь нет никаких животных.

— Доложи, конечно, — продолжаю спокойно, — но сначала поразмысли, почему ты признаешь несправившейся меня, а о себе не думаешь ничего? Но что-то же в тебе терялось, таращилось по сторонам и не подчинялось моим приказам.

Сопит. Отплевывается, по ее перемазанному лицу текут с волос серые капли.

Я не люблю спорить, мне само по себе это неприятно, особенно когда собеседник агрессивен. Но сейчас молчать не получится.

— Для меня и для Старшей спрос с тебя невелик. У тебя нет опыта. А если ты спросишь сама с себя? Ведь ты сама не разобралась, а теперь бросаешься претензиями и обвиняешь меня… Ты вообще склонна сваливать на других свои несчастья, а это дурной признак. Твой крик и возмущение выдают в тебе такую слабость, какая больше любой той, что ты приписываешь мне. Знаю, я привела нас не очень удачно. Но на моем месте мог оказаться любой Основатель. Никто не умеет смотреть на осколок, пока не войдет. Предупреждений не было, открыто — добро пожаловать! Любой бы пошел, но ты ведь считаешь, что это лишь я сплоховала. Ты считаешь, что если доложишь Але, то она поймет тебя, а не меня. Не надо думать, что лучше других знаешь, как другие поступят, дорогая… мастер Са-ц!

Она дергается на это цоканье. Но уже не кричит.