Переглядываются.
— А может, мы, Ходящие, чего-то не знаем? Может, у вас нельзя ничего исправлять, потому что вы тут все нарочно портите?.. Так не делается, почтенные. Это гибельно для вашего народа и гибельно для вас самих.
— То, что вы сделали, гибельно для вас, — грозит третий-главный старик.
Кажется, из всей моей речи он понял только последние слова.
И тут за стенами раздается шум, грохот, крики. Мне тянуться наружу не надо, чтобы понять: там начали ругаться люди, следовавшие к башне за мной и моими сопровождающими.
— Слышишь? — старик воодушевляется и тычет пальцем в стену позади себя. — Это за вашими жизнями пришли. Вы наши испортили, так…
— Сомневаюсь, — во мне начинает говорить злая храбрость, хочется отвечать дерзко, пугающе. — Они пришли за вами. Требовать ответов, как жить дальше. Требовать справедливости и порядка.
— А мы отдадим им тебя. И помощницу твою.
— Не отдадите. Остаток разума не позволит. Вы помните про Ходящих. Значит, помните, что бывает с теми, кто их тронул.
Вру. Нагло. И плохо. Ала бы сразу раскусила, да и Крин не оставила бы такое без ответа. Хорошо, что их здесь нет.
Никто не помнит, что бывает с теми, кто причинил нам вред. Если наши погибают, то или сразу парой, или уцелевший возвращается и рассказывает, как второму не повезло перед чудовищем. Но здесь веру в то, что нас трогать запрещено, поддержать будет только на пользу.
Этот старик слаб. Он здесь не самый главный и сам это знает. Это гнетет его и точит его силы вернее, чем время. И он агрессивен. Я вижу, как дрожит его нос, как жмутся губы.
Мне надо стать главнее.
— Начните уже думать, как жить дальше! — командую я, обращаясь к другим старикам на скамье. — Вы перестали питаться ядом, убивающим ваш народ. У вас не будут рождаться безрукие дети и иные калеки. А нам надо уходить: нас ждут в других местах. Приведите мою помощницу и дайте нам уйти.
Старик с левого края встает, кряхтя и явно напоказ увеличивая свою старческую немощь. Глаза у него блестят.
— Мой старший сын недавно женился на твоей дочери, почтенный Тар, — говорит он, обращаясь к сидящему в центре скамьи, — и ты знаешь, что болтают о ее здоровье.
— Моя дочь в доме твоего сына. Он плохо о ней заботится, раз болтают, — огрызается тот.
— Покуда мы живы, мы заботимся о своих детях, в каких бы домах они ни жили. Мы уважаем тебя, почтенный Тар. Твоя дочь выросла здесь, а не на том берегу.
— Почтенный Борк, ты поднялся, чтобы напомнить мне о печалях моей семьи? Если да, то опусти свой зад обратно на скамью и не выпускай воздух ни через какое отверстие своего тела.
По скамье ползет хмыканье.
— Не надо пытаться быть похожим на Старого Фича, почтенный Тар. У тебя дурно выходит, — улыбается лукавый Борк, но тут же становится серьезным. — Печали твоей семьи — печали и моей. И радости у нас тоже общие. Твоя дочь слаба здоровьем. Возможно, тому виной яд, про который нам говорит эта женщина, — он указывает на меня. — Но сейчас все изменилось. Да, мой сын, как и другие, боится, что нечего будет есть его семье. Но если все правда, то дочь твоя выздоровеет. Перестанут болтать, что ее ребенок, когда родится, останется в тот же день без матери. Если все правда, ты больше по ночам не будешь взывать к нашей звезде, не будешь просить ее за своего неродившегося внука. И все про…
— Не твоего ума дело, к кому я взываю! — вспыхивает почтенный Тар и взвивается со своего места.
— И не моего тоже, уважаемый Борк, — говорю я громко. — Но вы правы. Едва вы перейдете на другую пищу, проникшее в ваши тела искажение уменьшится.
— Да, надо дать людям такую надежду. Но где взять эту другую пищу? — замечает Борк.
На меня нацеливаются взгляды почтенного собрания. Старики, а смотрят как дети, будто я сейчас чудо сотворю. И они намерены меняться. Вернее, они считают это обменом, хотя это не больше, чем лихая жадность: сначала взяли то, что было мое, а теперь требуют еще что-то отдать, что-то сделать, вымогатели.
Сложное чувство, очень сильное и сложное — нелюбовь к людям, забравшим у меня моего Мастера. Мы защищаем разум, поддерживаем его и его носителей. Но сейчас эта нелюбовь поселяется во мне как нечто, способное потеснить все принципы и задвинуть их так далеко, где начинается чистый гнев.
Чтобы мой гнев, рвущийся наружу, не обрушился на людей, которых я же должна беречь, я прикрываю глаза, втягиваю носом воздух — и на медленном выдохе говорю:
— Все идеи я изложу только тому, кто будет из них выбирать.
А снаружи новая волна криков бьется о каменный утес башни. Кто-то визжит.
Старики заозирались. Может, они и убедили бы друг друга, что нас надо отпустить и самим заняться своими делами, навести порядок. Но тут в стену как бухнет! Словно бросили камень роста в два, не меньше. Как не снесли только?
Почтенный Тар, перепугавшись, падает на скамью, переваливается через нее к стене, цепляется за сиденье кривыми пальцами. Из-за спин бледных, но неподвижных трех старейшин доносится его визг:
— Стража! Запереть двери. Эту — прочь. Запереть все!
— Прочь не доведем, — гудит один из охранников и косится на дверь, куда уже опускают увесистую перекладину. — Какое прочь? Порвут.
— Ко второй, в подвал! — выдает сообразительный Борк и поворачивается к почтенным. — Несите трубы, пойду говорить. Надо унять, не то нам шеи свернут… Тар, поднимись уже!
Тот боязливо встает. Даже среди галдежа и шума я слышу, как скрипят у него дрожащие колени.
— Чего? — растерянно спрашивает он у Борка.
— Поднимись, говорю!
— Ну, я…
— Да не на ноги! — раздраженно орет Борк и тычет пальцем в потолок. — Зови, чего уж!
Тар спохватывается, оставляет возле скамьи свою мимолетную растерянность и с проворством молодого, спешащего на свидание, бросается к дальним дверям. Их едва успевают перед ним открыть, иначе бы снес, наверное.
Один стражник, у которого неестественно узкие плечи, слушаясь жеста почтенного Борка, медлит немного и выводит меня в те же двери. Слышу шум, который производит Тар, метнувшийся по лестнице наверх, но мне копьем указывают вниз. Иду неспешно.
Через один виток спиральной лестницы становится ощутимо холодней. Потом отодвигается шум поверхности, только эхом далекого грома звучат удары по стенам.
Еще виток. Воздух сырой и душный одновременно. Грубые занозистые балки держат земляные стены, под прогибающимися деревянными ступенями шуршат мелкие камешки. Свет льется из тусклых ламп: не то стекло, не то плотный пузырь, внутри дрожит огонек — и так на каждом круге. Чутье подсказывает мне, что здесь свет не поддерживают постоянно, а зажигают по надобности. Похоже, когда сюда вели Сатс, тогда светильники и зажгли.
Спуск заканчивается в маленьком помещении с низким потолком из деревянных балок — еще одни сверстники башенных ворот. Слева — решетка из толстых прутьев. Справа — неглубокая ниша. В ней — простой стол с одинокой свечой и несколькими мисками. Сидящий за столом человечек подслеповато таращится на меня. Не ждал и не рад.
Я втягиваю в легкие сырой воздух подземелья. Улавливается присутствие двух невидимых: обычная настороженная крыса над потолочной балкой и приунывший Мастер слева от меня.
Немного успокаиваюсь. Лишь немного. На самом деле меня трясет. От холода сырой земли, от пустоты в голове и в животе, от злости на глупцов, дерущихся за кусок опасной пищи из вчерашнего дня вместо того, чтобы миролюбиво найти кусок для дня завтрашнего…
Стражник делает пару шагов вперед и наклоняется к часто моргающему тюремщику. Что-то шепчет ему.
— Инэн, — раздается осторожное из-за решетки.
— Думала сбежать от меня, Мастер Са-ц?
— Что ты? — охает она громче и живее.
Иногда приятно, когда на шутку реагируют серьезно. Я приближаюсь и останавливаюсь перед прутьями. За ними темно.
— Бросила меня на берегу. Без сознания, без помощи.
Ее лицо приблизилось, мелькнуло на краю света маленькой свечи. Вроде бледнее обычного. Наверное, это у нее от собственного страха, а не от местной полутьмы.
Протягиваю руку и сжимаю один из прутьев. Чуть покачать, проверяя — нет, крепко вкопано в земляной пол и прочно вбито в деревянный потолок. Эти прутья служат еще и подпорками, если выбить, завалит… Слабых мест у этой решетки нет, иначе я бы их нашла. А Сатс бы вышибла.
— …и не балуй их тут, — звучит голос стражника.
Я оборачиваюсь.
Узкоплечий стражник взял со стола пузатый котелок и вываливает из него густое белое варево в глиняную миску.
— Да ты сдурел, что ли? — возмущается сторож и слабо пытается его остановить. — С какой стати мне зарешетников голодом морить?
— А с такой!
— Что случилось-то?
— То случилось! — орет ему в лицо стражник, забирает себе полную миску еды и уходит по лестнице наверх.
Мы все дожидаемся, пока стук его торопливых шагов стихнет.
— Что это с ним? — пожимает плечами сторож.
— Запасы делает, — отвечаю и киваю на решетку. — Открывай.
Хорошо бы сейчас подхватить Сатс и рвануть наверх.
И едва только у меня дергается идея дождаться, когда хилый сторож закончит возиться с заевшим засовом, а потом отбросить его куда-нибудь в нишу, как сверху раздаются крики — и к нам кубарем скатывается стражник. Тот самый, который ограбил сторожа на небольшой запас прежней еды. Миски у него в руках уже нет, лишь большой палец измазан белым. На лице темнеет длинная царапина и застыло выражение детской обиды.
Он упирается в пол руками и неуклюже встает. Руки у него явно болят, сильно досталось левой. Ругается он на всех так откровенно и с чувством, как ругаются на воздух, что нет ветра; в обоих случаях известно, что ругающегося не услышат.
Издалека доносятся неясные звуки. Мне хватает немного протянуться и понять, что там опять бьют по стенам снаружи. И кричат, кричат…
— Я тут пока посижу, — кряхтит стражник и примастивается на низенькую скамеечку, где раньше сидел сторож.