Я устала, очень устала, а еще даже не середина дня. Малая льет тепло на плечи, приглашает, подмигивает свысока — ну, давай, попроси, поделюсь. Домчишься быстро, если сгоряча не проскочишь мимо.
А как, чтобы не сгоряча? Как пропустить через себя лишь крошечную долю силы, когда хочется взять все? Хочется, чтобы опять загорелось в крови, чтобы мир казался прирученным зверем, ожидающим, что я приду и протяну к нему хозяйскую руку. Пусть потом жуткая расплата, но хочется же!
Нет. Чтобы контролировать свет, управляющий всем от жизни до гибели, нужно могущество, заходящее за пределы и жизни, и гибели. А у меня сил осталось только за своими руками и ногами следить да, не падая, двигаться вперед, на вершину холма.
Ни разу не повернувшись к Малой лицом, вползаю на горку. Забралась я по крутому склону, а спускаться по длинному пологому — хорошо, что уже никаких цепляний.
Можно было бы обойти этот холм, вздыхаю я. Но окидываю взглядом обширные зеленые склоны и понимаю, что в обход брела бы до вечера.
Холм плавно скатывается к неширокой речке — ее ниточка поблескивает вдалеке. Справа у подножья холма примечаю старую дорогу. Она изрядно заросла травой, но все равно это дорога, даже проглядывают кое-где желтые песчаные колеи. Дорога взбирается на выгнутый мост, на другом берегу теряется в тростниковых зарослях. Дальше выныривает из тростника и уползает между двумя невысокими холмами. За ними, помню, долина. А там уже и поселение.
Я дойду раньше, чем опустятся убийственные сумерки.
Мне кажется, что я бесконечно долго бреду по спуску к мосту: Малая уже изрядно подвинулась и теперь греет мне затылок. Жарко. Под ногу попадается чья-то норка — едва не вывихиваю лодыжку. Надо быть внимательней.
Дохожу до моста, останавливаюсь, упираюсь ладонями в колени, переводя дух.
Мост — длинную арку из камней и глины — когда-то построили на совесть. Потом забросили, как и все на этой половине осколка. Теперь на мосту хозяйничают ветер и вода: сухой лишайник сверху, зеленый мох снизу. А ведь раньше здесь ходили люди, катились повозки, у моста даже было свое имя…
Прежде чем перейти мост, спускаюсь по песчаному берегу к воде. Ноги мои, ушедшие в песок по щиколотки, приятно холодит, пока я, наклонившись, горстями черпаю прозрачную воду и жадно пью. Я бы выпила всю реку, если бы это восстановило мои силы. Вода не режет рот, эта речка замечательно чиста.
На перила моста слетает воробей. Он смотрит на меня настороженно, готовый в любой миг вспорхнуть, но несколько коротких прыжков ко мне по камням все же делает, любопытный.
Помнится, среди наших гулял слух, будто животные и птицы чуют нас, улавливают в нашей природе что-то такое, что тогда назвалось «флюидо-энергический потоковый заряд». Но не прижилось громоздкое, непонятное название, а потом и про животных забыли.
Может, зря? Может, надо вспомнить про их чутье, присмотреться?
Я недавно говорила о перераспределении силы среди разумных, а ведь наверняка предстоит искать эти перераспределения. Да, на Первом есть аппараты, которые проверяют, фиксируют показатели. Но закрывшийся Первый теперь как малышня, стащившая диск с пугающей голограммой про ураганы: сами не смотрят, потому что не на чем, и другие не могут поучиться смотреть в вихрях — не на чем.
А мне теперь с помощью чего высматривать эти перераспределения и новые очаги? С помощью животных?
Ладно, еще вернусь к этой мысли, когда дойдет до разборок с Первым. А сейчас — только Сатс. Мне бы дотянуться, услышать, что вокруг нее.
Пытаюсь перенести слух, но в ушах шумит, перед глазами расплываются золотые пятна — нет, не могу, не хватает сил.
Встряхнувшись и напоследок плеснув себе в лицо водой, выбираюсь на каменный мост. Воробей не улетает, поглядывает на меня с опаской.
Протягиваю к нему руку: пройтись бы ласково кончиком пальца по мягким перышкам, чтобы не пугался!
Воробей пол-вдоха смотрит на меня, на руку. Потом подпрыгивает, взмывает вверх — и вот уже не разглядишь пеструю точку на склоне холма.
Оставляя мокрые следы на нагретых камнях, пересекаю мост и попадаю в тростник. Он захватил весь этот берег, едва-едва угадывается старая дорога.
Продираюсь вперед, стараясь не терять направления. Ноги разъезжаются на скользком иле, норовят угодить в коварные ямки, уронить меня в мелководье. Пальцы больно сдавливает, когда поперек ступней натягивается трава. Душно. Я вся взмокла, сверху на меня снова сыпется какой-то пух. Слышится шелест сухих стеблей. Кажется, будто это обитатели зарослей хихикают надо мной, неуклюжей.
— Да хватит уже! — вскрикиваю я, выдергиваю ноги из травяного капкана и с раздражением отшвыриваю тростник правой рукой.
Будто закончив испытывать меня на прочность, заросли тут же расступаются и открывают дорогу, полную больших луж.
Устало опускаю голову и выдыхаю, глядя в землю под ногами:
— Все. Измотал. Травил, давил, топил… Дай мне забрать свое и спокойно уйти.
Осколок молчит. Как ему и полагается. Хочется думать, будто он так показывает, что не станет больше громоздить мне ловушки и препятствия.
Я волочусь через лужи. Широкие обхожу, по мелким шлепаю напрямик. Заодно ноги отмоются от прилипшей грязи. Тростник без ветра не шевелится, замер, как строй охранников: дай приказ — бросятся.
У прохода между холмами лужи кончаются. Склоны холмов по обе стороны дороги укреплены большими плоскими камнями. Сотня быстрых шагов мне дорогого стоит — сбивается дыхание и накатывает жажда. Зато передо мной открывается пологая равнина — последняя, до самого города.
Я останавливаюсь, опершись рукой на мшистый камень укрепления. Смотрю на далекую линию маленьких домов окраины, на высовывающиеся, словно мыши из норок, крыши двухэтажных домов второго ряда. Черной иглой виднеется башня — тонюсенькая.
Пробую снова дотянуться до Сатс, дать ей знать, что я вернулась… Но в ответ опять ударяет по ушам болью, пелена опускается на глаза.
Очень хочется присесть, а еще лучше прилечь, отдохнуть. Есть хочется, но голод уже привычен для меня. Малая светит в спину, размазав длинную тень под ногами, а веры, что сумерки пойдут мне на пользу, нет.
Дорога уходит вправо, изгибается, но если срезать через вон тот бывший лес, где сейчас только пни и островки кустов торчат, будет быстрее, и я потрачу меньше сил.
Наступаю на свою тень и схожу с дороги.
Как бы плохо ни было, как бы тяжело ни наливались веки, отстраняя от мира, я иду вперед, потому что могу что-то сделать для мира, и для моего Мастера, конечно. Куда ж я без нее!
Меня шатает. Потом ведет резко — и я валюсь в куст, царапая руки и бока. Потом темное пятно — и пахнуло сырой землей. А была бы сейчас рядом Сатс, она непременно ляпнула бы что-нибудь такое, от чего глаза распахиваются, уши прочищаются, и…
— Да ты хоть видишь, куда идешь, девка?!
Не знаю, что ответить.
— А куда я иду? — с трудом переспрашиваю, нащупываю под собой кучу влажной земли, потом поднимаюсь на ноги.
— Да уж пришла, пожалуй, — хмыкает тот же голос. — Хотя сюда все приходят, как бы ни петляли.
Я трясу головой, восстанавливая зрение.
Передо мной — насыпь черной земли. Слева от нее — длинная яма, за ней — другая насыпь. Из ямы выбирается, цепляясь за измазанную грязью лопату с кривой ручкой, невысокий пузанчик, лысый и щекастый.
— Вам ужасно не идет это занятие! — выдыхаю я бездумно и без сил опускаюсь на траву у кустов.
— Другое дело сейчас без надобности, — фыркает толстяк и, опираясь на лопату, с прищуром глядит на меня; у него красный потный лоб уставшего человека. — Был трактирщик, стал могильщик. Не хотел бы я теперь брать плату с тех, кого обслуживаю. Это раньше было — приносят еду, отдаю едой. А сейчас…
— «Сюда все приходят, как бы ни петляли», — повторяю я, но так тихо, что толстяк не слышит и продолжает бубнить о еде. Я не прислушиваюсь, мне сейчас важен сам его голос: он помогает собраться, настроиться, четче различать слова. Еще несколько вдохов — и я буду в порядке.
Деревьев здесь нет, от нескольких чахлых кустов закатные тени ползут к толстяку — к живому, создающему и нарушающему покой мертвых. Тень свежей могильной насыпи, на которую я упала, лежит поперек приготовленной ямы, словно бы погребенный не хочет пускать в землю других, словно говорит «хватит здесь и меня». Словно сам осколок против того, чтобы безвозвратно принимать смерти. Сложное место, очень несогласное с собой.
За спиной толстяка торчат ряды крепких палок в рост высотой. Палки голые, кривоватые — без табличек, без отличий.
Указывая на них, интересуюсь:
— Там старое кладбище? А тут теперь новое? Но никто не назван. Ты же забудешь, кто где лежит, если не подписать.
— Никто не забудет, все уже не помнят, — толстяк наклоняет голову. — А ты с какого дома будешь, девка? Грязнючая, не разглядишь… И ни на кого не похожа.
Я отмахиваюсь усталым жестом — копай давай, не лоснящегося носа это дело.
Толстяк пожимает плечами и берется за лопату. Вроде не обиделся. Я ему хоть какая-то компания. Он мне хоть какая-то передышка.
Свежих могил десять. Две дальние уже подсохли. Духота растягивает между кустов запах разрытой земли. Вплетается и пищит в этом запахе что-то сладковатое и моему носу крайне неприятное.
Я фыркаю, прогоняя.
— Многих ты похоронил, — говорю, кивая на ряд свежих могил. — Неужели все от голода умерли?
— Да нет, — с охотой отвечает толстяк, по-хозяйски подрубая траву по краям ямы. — От голода еще не успели. Все больше от дурости. Этот вот, — он машет лопатой, указывая на длинный потрепанный мешок, лежащий рядом с ямой, — от старости. Давно уже ему было пора, а все равно жалко.
Я с трудом поднимаюсь на непослушные ноги и подхожу к мешку. Осторожно, словно боюсь разбудить, раздвигаю складки мешковины. Наружу высовывается серый острый нос.
— Старый Фич! — охаю я. — Но как?
— Я ж говорю, от старости, — пожимает плечами толстяк.