По осколкам (СИ) — страница 40 из 44

Он так уверен, что я невольно сомневаюсь. Откидываю мешковину, открывая небу сухонькое тело, сложенные на груди руки-веточки. Прищуриваюсь сосредоточенно, и от лысой головы мой взгляд ползет вниз. Вот ведь! От старости бы умер — шел бы фон от всего тела, а тут четко видно, что у старика сердце не выдержало.

Поворачиваюсь к толстяку, чтобы спросить, что же такое случилось. Взгляд цепляется за шевеление на той могиле, у которой я только что сидела. В жирной земле корчится червяк — потревоженный, вытащенный из своего мира и разрубленный слепой лопатой.

— А там кто? — спрашиваю я.

Толстяк молчит. Хмурится.

— Кто?

— Не повезло девке, — отвечает он, глядя исподлобья, будто я его предала — обещала милую беседу, а теперь о неприятном пытаю. — Много я смертей видел, но когда сильный и молодой… это не избавление. Ей бы еще… красивые бы дети были. Я ее землей сверху, а она улыбается… Думал, встанет, отряхнется.

Он нервно оскаливается, словно сдерживает рвущееся сквозь зубы ругательство, и продолжает:

— Когда с почтенных ответа требовать начали, вождь вышел. Идите, говорит, по домам, все и без вас разрешится. Некоторые ушли, чего горло впустую драть. Кто остался, те все требовали и грозили, сами не разбирали, чем и кому… Вчера охранник, один из тех, кто башню бросил, язык почесать решил, мол, важный, много чего знает. Взяли его, потрясли — кого видел, чего слышал? Наплел он им небылиц!.. Ну, а потом совсем разошлись. Свинью забрали. Девку эту из темницы вытащили. Давай, мол, делай таких свиней десяток, да чтоб побольше и посытнее…

Сглатываю пересохшим горлом, возвращаюсь к могиле. Слабеют колени — и я опускаюсь. Небо, кажется, замирает надо мной, трава на земле боится шелохнуться. Лишь половина червяка бьется, корчится. Сердце мое рвано бухает в такт его судорогам.

Значит, это не сил не хватало дотянуться, а просто я все время тянулась к мертвой!

— …мялась она чего-то, мялась, объясняла, что никак ей не сделать десяток, да и не может она одна ничего. Я сам ее видел, когда брата с площади утаскивал. Копье его сломал об его же голову. Теперь хоть крови на его руках нет, потому что ее…

— Что вождь?

Словно не слыша моего вопроса, он кривится:

— Многие ушли из города ночью. Сегодня утром тоже видел, идут с узлами, с тележками… Когда ее… — головой указывает на могилу Сатс. — Страшно стало оставаться. А были и такие, кто кричал, что не боится. Так они башню в кольцо взяли. Почтенные давно уж попрятались, и охранников нет. Кто сбежал, кто службе изменил. А кто и… Вон, двое лежат, первыми я их закопал. Там вон Тэви… Я его часто ловил в трактире. Он норовил то кружку тайком нацедить, а то лишнюю миску прихватить. Все его ругал и лупил — чтоб ты лопнул, загребущий! А мне в ответ — да ладно тебе, Он, все мы одинаково есть, как ты, как брат твой, как отец…

Он еще что-то говорит, заборматывая свои воспоминания.

Невозможно осознать ужас смерти Сатс. Мысли мечутся между какими-то дурными обрывками. Вот Тэви, узкоплечий нахальный стражник, обобравший сторожа в темнице на миску еды. Вот Ала кривится: «Все поверят, что она погибла. Потому что это же твой Мастер». Вот стражник распахивает дверь, прерывает наш разговор с вождем, тарахтит какие-то глупости...

— Я тебя знаю, — вырывается шепот. — Ты трактирщик. Тебя зовут Он, и пять семей причальных ходили к тебе разбираться, потому что ты совсем обнаглел.

Опускаю руки на могильную землю, хранящую дневное тепло. Скоро она начнет остывать. Червяк возле моей ладони выворачивается изо всех сил, хочет не то зарыться, не то отползти, не то расшугать боль. А может, хочет, чтобы я ему помогла.

Я его понимаю.

— А Фич когда умер?

— Брат сказал, после нее, — Он снова дергает головой, — Фич полез с балкона говорить… Хороший был старик. И вождь, говорят, надежный. А споры как решал! И сейчас попробовал, вразумить хотел. Да только не слушали его. Кинули еще гнильем каким-то.

— Старика оскорблять — это его к смерти гнать.

— Да уж, — шипит Он. — До полудня не дожил. Девку брат утром привез. Я ее только закопал, вижу, брат опять тележку катит, а в ней… Рою, а тут уже и ты вывалилась. Так ты Фичу, что ль, родня?

Мне трудно смотреть. Глазам очень горячо, но слезы не проливаются, а будто наоборот, впитываются, уходят куда-то в голову, захватывают все, что встречают.

— Но что вождь? — шепчу я.

Он отвечает, разгорячившись:

— А что вождь?.. Почитай, в городе те остались, кто уже крови на руки плеснул. Так им никто не управа. Как девку убили и Фича обидели, вождь рявкнул, чтобы убирались все, кто хоть что-то помнит про Ходящих. Напугал изрядно. Убрались, особо у кого дети. Он теперь один на один остался с теми, кто уже не помнит, зачем убивать начал и чего хочет! — толстяк вонзает с размаху лопату в землю. — Но не таков наш…

Я поднимаю лицо, и Он обрывает свою пылкую речь на полуслове.

— А почему ты здесь? Почему ты прячешься среди мертвых, когда твои живые…

Звук вдруг исчез из мира — и я замолкаю. Через миг в ушах зазвенело, словно туча комаров напала на воздух.

— Слабые бросаются, кусают, но сильного это только злит, — выдыхаю и поднимаюсь на гудящие ноги. — Вождь там один на один, говоришь? Дураки, сплошь дураки как есть, и братья их, и отцы…

— Что? — далеким эхом слышится голос.

— Не копай им больше могил, Он! Они сами себе их нароют. Они ж, глупые, не понимают, не знают, кого в кольцо взяли!

Усталое тело непослушно, словно в него закачали расплавленный металл. Ноги переступают медленно.

«Лишь бы у него хватило терпения! — думаю я, шагая от кладбища к городу напрямик, без дороги, не слушая, что Он кричит мне в спину. — Только бы его не успели достать так, чтобы он… Он ведь тогда выдаст такое, что если бы его проверяли на Первом, зашкалило бы все их аппараты!»

Хочется бежать, чтобы успеть, но едва я перехожу на быстрый шаг, как колени подгибаются, я валюсь в траву. А вставать трудно. А время уходит.

Значит, выдох, медленный вдох. Зеленое внизу, серо-голубое наверху, темное ребристое впереди. Пошла.

Мне кажется, что никогда прежде я не уставала — так устала сейчас. Осколок покачивается с каждым шагом, мне нелегко держать и равновесие, и направление одновременно. Со зрением неладно — то вдруг сумерки, то моргну и вижу, что еще Малая светит вполсилы, еще светло. Я шагаю непростительно медленно. Но все-таки город приближается, четче выступают из пелены желтые крыши его опустевших окраин, и уже ложится мне под израненные ступни плотный песок вертлявой улочки.

Иду к центральной площади. Вскоре в уши пробиваются крики, как сигнал, что иду правильно. Крики далеко, неразличимо. Но уже есть.

Прислоняюсь плечом к толстому шесту плетеного забора. Мне бы чуть-чуть передохнуть. Бросаю взгляд во двор — разбросанные корзины, выбитая дверь, неподвижное тело женщины… не определю возраста. У брата трактирщика-могильщика опять будет работа, опять заскрипит его тележка.

Крики на далекой площади становятся громче, но я не могу определить — это действительно там орут все яростнее или ко мне возвращается нормальный слух? На попытку сосредоточиться и дотянуться, послушать в левый висок словно ударяет камень. Боль стекает мимо уха, потом по шее. Это не то, что я чувствовала, когда тянулась к мертвой Сатс. Но неужели я опоздала?

Нет, я дойду. Уцеплюсь за глиняную стену вот этого дома, проберусь шажочек за шажочком по ней до угла. От угла — по еще одному плетню. Дальше — броском через улочку и снова поймаю грудью дом. Но дойду. Все силы отдам, чтобы не терять черную иглу башни — тоже шпиль, только честный, без обмана!

И вот уже первый дом на два этажа вырастает рядом!

Волна криков бьет в меня, словно хочет отбросить к окраине. Я цепляюсь плывущим взглядом за черный шпиль.

На самом верху башни возникает какое-то движение. Я с трудом различаю фигуру, высунувшуюся из окна. По ушам бьют новые крики — жадные, требовательные.

Не успеваю сделать и шага вдоль каменного дома, как из самого высокого окна башни наклоняется, переваливается и падает что-то большое, черное с тонкими оранжевыми прожилками.

Новый крик с площади — истошный, безумный! Звук прошивает меня навылет, а перед глазами крутится, будто учебная голограмма: падает плащ, в этом плаще — человек, этого человека надо узнать.

Я узнала человека, которого сбросили с башни. И даже упала вместе с ним, потому что не дышу, не шевелюсь. Больно.

Из окна башни, откуда совсем еще недавно Т с горечью говорил: «Они потрясают копьями, на которые насажены их собственные головы», высовывается кто-то и с визгливым восторгом размахивает длинной палкой.

Желание уберечь дураков исчезает вмиг. Вместо него незнакомое прежде желание вспыхивает в груди и тянется к голове, пленяя разум. Перед взором лишь одно — он падает, он падает, он упал.

Вся сила бессильна, все важное развеяно, все ценное отобрали. Рука моя сжимается на стене дома, сминая камень. Хрустят мелкие трещины. Вокруг только ненависть, внутри клокочет, не вдохнуть.

Сатс? Т? Вы же только что были!

Как же так?

Отцепляюсь от дома и делаю шаг — вперед, на площадь. Правая коленка подводит, наклоняюсь и едва не падаю.

Нет. Не падаю и не упаду. Я шла. Значит, дойду. На упрямстве, на невозможности остановиться. Ведь не может остановиться наша звезда.

Чувства становятся ясными, острыми. Я ощущаю каждый камешек под ногами, каждое касание легкого ветерка. Мир видится искаженным, набором тонких дрожащих граней, но угадываются выпуклости крыш, провалы окон в домах. Шипами бьют меня голоса кровожадной толпы.

Толпы все еще живых!

Во мне поднимается что-то с силой, с которой я не способна справиться. И я не хочу с нею справляться. Я лишь хочу с удовольствием подмечать, как отзывается город на мои шаги по нему. Один шаг, чуть тверже — и шест забора справа кренится во двор, увлекая весь плетень. Еще шаг, чуть жестче — и крыша у дома слева проминается, будто кулак с неба опустили. А еще хорошо, когда я веду уставшей шеей, а невдалеке грохочет обрушившийся сарайчик.