Под высокими фермами зала аэропорта разносился металлизированный голос диктора, объявлявший рейсы по-русски и по-английски, пахло сэндвичами и кофе, гулял сквозняк, а за высокими окнами шел то ли снег, то ли дождь, и стекла блестели тысячами капель, в каждой из которых отражалась вереница такси, подъезжавших ко входу в терминал аэропорта.
Слово за слово, разговор незаметно перешел на личности. И Александров вдруг сказал, что он всегда считал Горюнова не тем разведчиком, который ему подходил для марафонской работы.
— Ты, скорее, боевик. Тебе бы пострелять, подраться… Все эти истории с Дилар, Зарифой они тебя как разведчика-нелегала нисколько не красят. Легкомысленность, авантюризм, шапкозакидательство — вот то, что составляет твою сущность. Аналитик из тебя слабый. У тебя всегда была склонность решать проблемы радикально остро, не считаясь с мнением Центра по этому поводу.
— Да ну! — Горюнов с трудом сдержал порыв напомнить о количестве государственных наград, которые ему вручили не за авантюризм, а за реальные результаты, пусть и полученные нередко вопреки указаниям из Центра. И все же промолчал, изобразив, что воспринял этот выпад как иронию.
Однако слова запомнились и как-то некстати, когда Горюнов задумчиво жарил яичницу на крошечной кухне парижской съемной квартиры, всплыли в памяти, как белые пузыри яичного белка, вздувающиеся и опадающие на сковороде. Петр хмуро взирал на эту вулканизацию на тефлоне. Он понимал, что подспудно за долгие годы общения с Александровым слишком привязался к нему, особенно после смерти своего отца. Привыкнув к заботе Евгения Ивановича, которая, казалось, распространялась повсеместно, в том числе и на семью Петра, он не дифференцировал где забота проявлена сугубо по службе, а где из личного расположения. А существовало ли оно когда-нибудь, это личное расположение? Или Горюнов порой принимал желаемое за действительное? Нуждался ли в нем генерал или стремился не привязываться к одному разведчику из многих, с кем работал и чью работу курировал? Неосознанно Петр ревновал шефа к своему другу и однокашнику Теймуразу Сабирову. Мур погиб, а их служебный треугольник остался незыблем. Три угла ринга, три бойца, один из которых бесплотный дух, но оставивший настолько глубокий след в жизни Александрова и Горюнова, что словно бы незримо присутствует.
Горюнов с брезгливым выражением лица проглотил пережаренную глазунью, напоминающую резиновую яичницу из игрушечного кухонного набора дочки Машки — и по виду и, наверное, по вкусу, если бы Петр вдруг рискнул ее попробовать.
Перед отъездом Маша усадила отца на низкий стульчик в своей комнате и пыталась поиграть с ним и накормить своей резиново-пластмассовой стряпней китайского производства. Он же между делом, ненавязчиво пытался втолковать ей как в арабском языке алиф артикля аль васлируется, если стоящее перед ним слово оканчивается на гласную букву. Даже нарисовал на маленькой меловой доске знак васлы, который ставится над алифом в таком случае.
— Козявку напоминает, — с детской непосредственностью поглядела на васлу Маша, склонив голову к плечу. Голова у нее большая, лохматая от кудряшек. Волосы у дочери светлые, как у Александры, но жесткие и густые, как у отца.
— Скорее запятую, — точно так же склонил голову Петр. — Ты, Петровна, лучше запоминай и поменьше рассуждай. Пока что ты солдат и должна выполнять приказы вышестоящего начальства.
Машке нравилась эта игра. Девочка тут же приложила руку к воображаемому козырьку фуражки и вытянулась в струнку, выставив пузо.
— Хазаа сахих! — сказала она «так точно» по-арабски.
Петр замечал, что дочка легче запоминает слова на слух, чем с листа. И хотя разбирает арабский алфавит, все же неохотно пишет сама. Он решил, что у нее еще не сформировалось умение писать. Так же как и по-русски. Впрочем, не без удовольствия замечал, когда изредка бывал дома, как Машка норовит писать справа-налево.
…Парижский день нисколько не разгулялся к полудню, напротив стал еще более пронзительным, ветреным, хоть сырость и ушла из воздуха, пахнущего близкой Сеной и рыбой, сырой и жареной, с рынка. Горюнов гурмански подумал об устрицах. Подгорелая яичница раздразнила нешуточный аппетит. Но Петр решил разделить трапезу с другом, которого планировал разыскать сегодня же.
В Париже Горюнов бывал не однажды. Город знал хорошо, романтические чувства он у него не будил. Причем в нынешнее время, когда Францию наводнили эмигранты с Ближнего Востока, из Африки, столица и вовсе утратила европейский лоск. Петр здесь мог объясниться по-арабски скорее, чем по-французски. Несмотря на ухищрения Центра по его маскировке, он не походил ни на армянина, ни на француза. Пока шел к метро, чтобы добраться до Отеля-Дьё де Пари, к нему пару раз подошли арабы.
Пожилой спросил сколько времени, а молодой с бегающими глазами предложил купить гашиш. Оба заговорили по-арабски, приняв Горюнова за своего. Старику Петр вежливо сообщил, который час, а драгдилера отправил восвояси одним характерным и красноречивым жестом. Он владел богатой палитрой подобных жестов, почерпнутых на багдадском базаре.
От метро за ним увязалась проститутка в куртке из искусственного бирюзового меха и с хаотично растрепанными черными волосами. Она напоминала старую и больную нахохлившуюся тропическую птицу в этом наряде и с такой всклокоченной прической. У нее то и дело подворачивались ступни на высоких каблуках, и она ойкала или нецензурно комментировала свою неуклюжесть. За штукатуркой из пудры и теней Горюнов смог разглядеть, что девице от силы лет семнадцать, а то и меньше. Она лепетала по-французски с заметным марокканским акцентом. Горюнов всегда плохо понимал дарижу — марокканский диалект арабского, как и большинство арабов Ближнего Востока.
Девчонка хватала его за локоть, просила провести с ней хотя бы час, а то сутенер ее прибьет.
Горюнова уже начало напрягать количество жаждущих с ним пообщаться на квадратный метр парижского мостовой. Он в принципе, выйдя из съемной квартиры, невольно и сразу же вернулся в шкуру нелегала, привычную, составлявшую его сущность — осторожность при внешней расслабленности, концентрация внимания в незнакомом месте, Петр словно начинал видеть как попугай — почти на триста шестьдесят градусов вокруг себя. А тут еще и эти толпы «паломников» к его персоне…
— Ты такой красивый! — проститутка схватила его за край ветровки. — Ты мне нравишься!
— А ты мне нет! — отрезал он по-французски. — Надень хиджаб, девочка, — посоветовал Петр уже по-арабски, окончательно потеряв терпение. — И возьмись за ум!
Она отпустила ветровку, замерла посреди тротуара и разразилась такой отборной марокканской бранью, что Горюнов даже обернулся поглядеть, неужели именно эта девчонка изрыгает такие ругательства, а не кто-нибудь еще. Проститутка двинулась за ним следом, продолжая сквернословить. Ему пришлось зайти в ближайшее кафе, чтобы она отстала. В кафе она не сунется, хозяин живо вызовет полицию. Надо просто пересидеть. Подивившись выросшим в Париже ценам, он заказал кофе и блинчики, выложив восемь евро.
Девица покрутилась около большого витринного окна, заглядывая внутрь, но Горюнов сел в глубине кафе и повернулся спиной к окнам. Он видел назойливую дамочку через отражение в зеркальной стене.
«Вот судьба эмигрантов арабского мира в Европе, — подумал Петр, выйдя из кафе и оглядываясь. — Теперь французики нахлебаются, как и все прочие. Сюда ведь не самые сливки арабского общества бежали, а в большинстве своем те же, кто на площадях орал, флагами размахивал. Или взять хотя бы моего агента, доктора Абдуззахира Ваджи. Он вроде как интеллигент, человек образованный, а ведь после вторжения американцев за милую душу приторговывал лекарствами и оборудованием госпиталя. Проводил подпольные операции повстанцам. Рыльце в пушку у дорогого Ваджи. На этом и ко мне в лапки попал».
Почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, Горюнов приостановился, с любопытством рассматривая витрину книжного магазина, а заодно улицу в отражении. На фоне томика Шекспира он разглядел парня в куртке цвета хаки, под которой была черная толстовка с капюшоном. Капюшон скрывал часть лица, но все же Петр узнал Рюштю — помощника Аюба — инструктора ИГИЛ в Сирии. Аюб уже давно мертв, а этот паренек, кстати, турок, как видно вовремя сбежал в Париж. А может, направили его сюда с заданием?
«Вот ведь удачно! — разозлился Петр. — Во всем многомиллионном Париже наткнуться на самого нежелательного для встреч человека. К тому же быть узнанным. Маскировочка моя оставляет желать лучшего. Вести его в госпиталь к Ваджи категорически не стоит».
Горюнов помотался по городу, опасаясь, что Рюштю все-таки решится подойти, но намереваясь понять, один ли Рюштю за ним таскается? Турок не приближался, но и не отставал. Может, ждал удобного момента поговорить? Что он, собственно, хочет? Было бы естественным, если бы он подошел сразу же и спросил, не обознался ли. Но он стал следить. Петр не собирался долго анализировать странности поведения Рюштю, просто оторвался от него в метро, без особых сложностей, убедившись, что турок все же действует в одиночку по какому-то своему странному разумению.
На левом берегу острова Ситэ замерло в веках здание старинного госпиталя. Колоннада и уютный дворик с цветниками внутри больницы оставались, наверное, такими же как и сто, и двести лет назад. И надпись над аркой «Свобода, равенство, братство» относилась ко временам Великой французской революции. Степень ее величины Горюнов не брался оценивать, хотя был категорический противник любых бунтов, массовых выступлений, может, потому, что в силу профессии и характера оказывался всегда по другую сторону баррикад. На личном опыте знал, как организуют революции и протестные движения. В каком бы веке это ни происходило, всегда существовали заинтересованные лица. Небольшой круг.
Усевшись на удобную скамью довольно вальяжно, Горюнов развернул «Humanite», но не читал, а вспомнил слова Ленина из статьи о Герцене: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но дело их не пропало. Декабристы разбудили Герцена…» В конце девяностых, когда Петр вынужденно вернулся из Турции в Москву, он пытался заглушить боль от расставания с Дилар и приударил за девчонкой из Литературного института, который расположен в особняке Герцена. Так вот девчонка ему рассказывала, что на сентябрьском субботнике первокурсники покрасили ботинки памятника Герцену черной краской.