Меня все это бесило. Дома все чаще возникали ссоры. Войдя в роль безумно любящей и бесконечно преданной мамы, а мне отведя роль злодея, Инга твердила в присутствии Васи, что они уйдут из дома, если я не изменю к ним отношения, что она все отдаст сыну, будет ходить босая и голая, но голодать ему не даст.
Вы спросите, как я работал при всех этих неурядицах. Неплохо. Иначе не мог. Руководство это видело и ценило. Я защитил диссертацию, стал автором проекта и руководителем отдела. Отдел наш проектировал застройку новых районов не только Ленинграда, но и других городов. Я много ездил по стране. Казалось бы, жена вполне могла использовать пример отца для воспитания детей. Но она никогда не говорила с ними о моей работе, о моих успехах. Наоборот, чем большего я добивался, тем глубже это задевало ее самолюбие. Она утверждала, что я растерял все положительные качества, кроме порядочности. Да и о ней Инга, наверное, не упоминала бы, если бы не продолжала жить со мной. Со временем ее злость, зависть, неуважение становились все более открытыми. Если я, например, брал работу на дом, то телевизор включался на всю мощь и гремел до полуночи. Мои просьбы убавить громкость во внимание не принимались. Бывало и наоборот. Часов в девять вечера Инга ложилась спать, даже не предложив мне поужинать. Если я заговаривал с ней о том, что надо бы постирать рубашку, пришить пуговицу, она отвечала: «Это нужно тебе — ты и делай». И я делал. Делал не только это, но и многое другое: ездил на рынок, ходил в магазины, варил обеды, мыл посуду, убирал квартиру, купал детей… Грех плохо говорить о ней теперь, но так было, я не выдумываю. У нее все время что-нибудь болело: то голова, то сердце, то руки, то ноги, то шея, то поясница. Когда Вася перешел в седьмой класс, а Катенька поступила в первый, у Инги вдруг обнаружилась болезнь мужчин-курилыциков, чреватая ампутацией обеих ног: облитерирующий эндартериит. Затем добавился ревматизм сердца с частыми приступами, сопровождавшимися икотой. Я верил Инге. Мне было всегда жаль ее. Я не допускал мысли, что она может соврать или сгустить краски, чтобы переложить на меня свои обязанности… Болезни требовали лечения, и жена лечилась. Каждую зиму Инга уезжала в санаторий, оставляя детей мне. Летом она заявляла, что юг ей, как сердечнице, противопоказан, оставалась одна в Ленинграде, а я с детьми уходил в поход и только под конец своего отпуска подбрасывал их теще, которая большую часть года проводила теперь у себя в Ялте.
На пятнадцатом году работы я получил наконец свою первую отдельную квартиру. Переехав в Купчино, мы продолжали возить Катю в ту школу, где она училась раньше, и определили ее в группу продленного дня, а вот Василий остался без присмотра… Ключи от квартиры он постоянно терял, мотался где придется, и в восьмом классе, попав под машину, вновь оказался на волоске от смерти…
Врачи спасли его. После больницы ему пришлось нажать на учебу, и год он кончил неплохо. Но в девятом классе сошелся с такими же своенравными ребятами, как сам, и начались гитары, магнитофоны, ансамбли, которые вытеснили все: учеба была заброшена, вызовы в школу следовали один за другим, дома стали пропадать деньги… Мои попытки воздействовать на сына Инга по-прежнему сводила к нулю. А чтобы он совсем не отбился от рук, старалась вызвать у него жалость к себе, унижалась, упрашивала. Видя, что это не дает результата, Инга усиленно искала поддержку на стороне и нашла ее, как вы думаете, у кого? У своего ялтинского поклонника Барканова.
Узнал я об этом случайно. Как-то, возвратясь домой из командировки, я заглянул в почтовый ящик и нашел в нем толстенное заказное письмо. Оно было адресовано Инге. Меня это заинтересовало. Никогда я не вскрывал чужие письма, а тут пренебрег правилами приличия и вскрыл. На десяти тонких, почти папиросных листах старый хрыч писал моей жене, что разделяет ее мнение обо мне как о плохом муже и отце, грубияне, не имеющем никакого представления о воспитании детей и не способном понять нежную душу Василька. Он назначал ей тайную встречу на Волге, предлагал руку и сердце. Когда жена пришла с работы, я отдал ей письмо. Она смутилась, сказала, что старик зашел слишком далеко, что повода для этого у него не было, хотя она действительно жаловалась ему на меня. В то время жена сочла целесообразным порвать со старцем, а не со мной. Правда, через несколько лет, когда он умер, она с сожалением сказала, что если бы не отвернулась от него, то получила бы в наследство богатую библиотеку.
Единственной моей отрадой оставалась дочь. Особого внимания ей никто не уделял, и, может быть, поэтому она росла нормальным ребенком, хорошо училась и легко переходила из класса в класс. Василий же, одолев кое-как девятый класс, в десятом, после Нового года, вдруг заявил, что больше учиться не будет, уедет в Ялту и поступит там на работу. Сколько мы ни взывали к его разуму, он упрямо стоял на своем, уверенный в том, что добьется согласия матери. И добился. Уехав на юг, сын до весны устроиться никуда не смог, так как жил без прописки, а потом нанялся в геодезическую партию рабочим. За лето физический труд сбил с него спесь. Он, видимо, кое-что понял, и осенью, вернувшись в Ленинград, попросил нас похлопотать, чтобы его вновь взяли в десятый класс. В школу пришлось идти мне (с женой там никто уже не считался), и многое выслушать перед тем, как директор и завуч удовлетворили мою просьбу. Василий приступил к занятиям, учился хорошо и летом получил аттестат зрелости.
В армию по состоянию здоровья его не взяли. Надо было решать, куда идти дальше. Поступать в институт Василий не хотел. «Учиться пять лет, чтобы сесть на оклад в сто двадцать рублей? Пустая трата времени! Можно прилично зарабатывать без диплома», — говорил он. Было ясно, что больше всего в жизни его интересуют деньги. Когда он узнал их силу, когда полюбил?
Василий стал работать на стройке. Опять физический труд подействовал на него отрезвляюще. Через год он уволился с твердым намерением держать экзамены в Инженерно-строительный институт и, надо отдать ему должное, выдержал их. Сын проучился три года и снова ошарашил нас, объявив о своем решении перейти в другой институт с потерей года. Я запротестовал, напомнил ему, что не только государству, но и нам с матерью его обучение уже обошлось в копейку, а он с усмешечкой ответил: «Все это ерунда. Стану вечным студентом, ну и что? В семье ведь не без урода!» Жена в пику мне поддержала его, сказав: «Пусть будет так, как есть, лишь бы не было хуже», — и получалось, что она остается хорошей, доброй матерью, а я — злым и вредным отцом, мешающим жить собственному сыну.
Многие годы Инга не встревала в мои отношения с дочерью, но пришло время, она принялась настраивать против меня и ее. Как-то вечером я помогал Кате решать задачи по геометрии: не подсказывая, а вместе с ней размышляя. Дочь уже была близка к решению. Еще несколько минут, и все было бы в порядке. Я это видел. И вдруг она закапризничала. Инга вмешалась: «Хватит мучить ребенка. Пусть идет спать». И Катя ушла. После этого она стала уклоняться от занятий со мной и все чаще, сталкиваясь с трудными заданиями, ложилась спать, не выполнив их. Однажды, придя из школы, она спросила у матери: «Что такое кухаркина дочь?» Мать, ничего не подозревая, ответила, что в старину это было прозвище, которое давали девочкам, жившим примитивными интересами, не желавшим учиться. Насупившись, Катя призналась, что так назвала ее одна из учительниц… А еще через несколько месяцев я услышал, как дочь, заговорив с матерью о замужестве, заявила, что выйдет замуж только за богатого старичка…
Круглов прервал свой рассказ и попросил разрешения размяться.
— Я не утомил вас? — спросил он, дойдя до двери.
— Пока нет, — ответил за нас обоих Карапетян.
— Мне бы хотелось побыстрее покончить со всем этим, — сказал Круглов и возвратился к столу. — Я рассказал больше половины. Дальше было так. Две или три зимы мы жили без бабки. Она оставалась в Ялте. Жена считала, что там ей лучше. Как раз в те годы у меня было много работы, я получал отпуска либо поздней осенью, либо зимой и уезжал к ней. Перемены в ее жилище не радовали меня: в углу на небольшом столике теперь постоянно горела лампадка, освещая несколько старых икон, и лежала Библия, а на подоконнике стояла шкатулка, набитая пакетиками и пузырьками с лекарствами… Довольно часто Мария Ивановна жаловалась на сердце. Иногда, готовя обед, она вдруг начинала рыться в карманах, доставала нитроглицерин и, проглотив несколько таблеток, ложилась на старый, покрытый половиком сундук. Ее охватывала дрожь, лицо становилось белым, как простыня, она громко стонала, но ни в какую не хотела, чтобы я вызвал «скорую помощь». Стуча зубами, она говорила: «Бог… дал мне… жисть, он и… возьметь ее».
Когда мы обедали, за окном появлялась синица. Она стучала клювом в стекло, и Мария Ивановна, бросив все, торопилась вывесить за форточку кусочек сала: «Ешь, милая, ешь, не забывай старую бабу, прилетай…» Я ощущал нутром, как тяжело переносит теща одиночество, и все чаще думал, что ее непременно надо забрать в Ленинград.
Перед моим отъездом Мария Ивановна всегда выгребала из своих тайников гостинцы для внуков, требовала, чтобы я вызвал такси, и обязательно провожала меня. По возвращении в Ленинград я каждый раз рассказывал Инге о бедственном положении ее матери, предлагая забрать ее. Жена соглашалась со мной, но дальше этого дело не шло…
Не успели мы решить проблему переезда бабки в Ленинград, как над нами нависла новая проблема. Василий, ставший к тому времени рослым, внешне довольно эффектным парнем, заявил, что больше жить с нами не хочет, так как мы его стесняем, и потребовал выделения площади. Предвидя последствия этого, я высказался против. Тогда он перестал ночевать у нас. Через некоторое время жена позвонила мне на работу и попросила к концу дня подъехать в жилконтору. Приехав туда, я застал ее в обществе крупной томной девицы с длинными распущенными волосами. Жена представила ее как супругу сына, и та подтвердила это, стыдливо опустив голову… Прошел примерно месяц. Как-то вечером невестка позвонила мне и пожаловалась на Василия за то, что он частенько выпивает. Василий выхватил у нее трубку и в пьяной истерике заявил, что жить ему не дают и от жены он уходит…