Живет Корней Иванович в одном из помещений средней школы. Первая комната огромная. У стены письменный стол, на стене карта, флажками отмечена линия фронта.
Мы усаживаемся, Корней Иванович читает очень хорошо. В окнах показываются дети. «Дядя Чуковский! Дядя Чуковский!» Стук в дверь. Я поднимаюсь открыть, Чуковский: «Тише, не открывайте, они нам помешают».
Новый год, сорок второй, у Леонидовых. Зима в Ташкент к Новому году так и не пришла, было тепло и сухо.
Жили Леонидовы под одной крышей вместе с Файко. Леонидовы в первой проходной, Файко в глубине, что сразу стало раздражать и тех, и других, как только жизнь начала входить в свою, вроде нормальную колею.
Те писатели, которые в Москве были на виду, как и в Москве, поселились в доме для писателей, только не в одном большом доме, а в нескольких одноэтажных, вокруг двора объединенных. Правда, без особых удобств. Исключением был Алексей Толстой, который один проживал в роскошном буржуазном особняке. Анна Ахматова жила на чердаке.
Стол был роскошным даже по московскому счету. Знаменитый конферансье Алексеев, в habit noir, с тяжелым золотым хронометром в руке ждал двенадцати часов. Было много знакомых, незнакомых.
Мы вскоре ушли. Шли ночным, лунным, совершенно пустынным Ташкентом. Надя ждала нас с праздничным ужином. Встречать Новый год надо было с Надей.
Первое время по московской привычке по вечерам не сиделось дома.
В одном доме на улице Жуковского мы несколько раз видели Анну Ахматову. Было ей тогда что-нибудь немногим за пятьдесят. Тонкая, прямая, с отточенным профилем, она напоминала Марию Антуанетту по дороге на эшафот — по наброску Давида. Была неразговорчива, почти все время молчала. Провожали ее домой Хазин и пару раз мы с ним. И запомнилась она тогда в комнате с лампой, тускло горевшей вполнакала, своей царственной осанкой. Я как-то тогда особого интереса к ней не проявил, о чем сейчас жалею.
Некоторое время спустя увидел ее и в несколько ином свете. Как-то Тихонов сказал мне: «Будем издавать сборник стихов Анны Ахматовой. Эта сумасшедшая хочет открыть сборник «Сероглазым королем». Попробуйте сборник оформить. Придется сделать эскизы и показать ей».
Я с увлечением взялся за работу, сделал эскиз макета с заставками памятных мест Ленинграда и Ленинграда блокадного. На фронтисписе, в начале книги, портрет Ахматовой, портрет где-то между Альтманом и моим представлением о ней. Со всем этим пошел к ней, в конец улицы Карла Маркса, во двор, по деревянной узкой лестнице, на чердак. Стучу в дверь. — «Войдите!»
Анна Ахматова полулежит на деревянном топчане, босая ее нога в тазу с водой. Рядом с ней сидят Раневская и Чуковская. Не меняя позы, берет макет, рассматривает картинки. «Никаких портретов, я такая старая», — говорит она. Затем декламирует, что не может видеть изображений Ленинграда, они приводят ее в содрогание, будят ужасные воспоминания, и все в таком роде. У меня такое впечатление, что она не дала себе труда разглядеть рисунки. Ухожу разочарованный.
Сборник выходит со шрифтовой обложкой и маленькой заставкой «Ташкент, 43 г.». На обратной стороне обложки напечатано: «Художественное оформление художника В. Алфеевского». Книга давно стала раритетом. Просматривая уцелевшие эскизы и выполненный, но не пошедший титул с «Ноченькой» и зениткой, жалею, что книга не вышла такой, как была задумана.
В Ташкенте тогда было довольно рискованно возвращаться домой поздно вечером. В начале Пушкинской улицы, в центре города, был большой круглый сквер. Место это называлось «скверным», ходить через него вечером не рекомендовалось.
Ударили ножом директора «Советского писателя» Зазовского. Тихонова оглушили на Жуковской вечером и раздели, очнулся он в арыке, по счастью, пересохшем.
Мы с Фиалкой как-то поздно вечером, пройдя через наш пустынный сад, поднявшись на веранду, у дверей увидели на полу притворившегося спящим парня в ватнике. Замок был наполовину взломан. Я растолкал «спящего», и он ушел, бормоча какие-то объяснения. Зажгли свет и даже занавесок не опустили. Хорошие у нас тогда были нервы.
В Ташкенте стало совсем голодно, свет часто надолго выключали.
После Нового года выпал снег, стало сыро и холодно. Пробавлялись пайковым хлебом и черным кофе. Чашка риса на обед была роскошью. В столовой Союза давали тарелку «затирухи». Очень похудели, часто хотелось есть. Помню, мы получили от Союза банку бараньего сала, банка была разбита. Ели это сало со стеклом.
Как-то к нам зашла московская художница Таня Луговская, сестра поэта. Пили кофе ни с чем. Она громко говорит, грассируя и повторяя подряд несколько раз: «Хочу черного хлеба с сахаром!» В ее устах это звучит несколько манерно. Думаю, что, когда голод становится бытом, нет ничего желаннее хлеба, просто хлеба, даже без сахара.
Однажды на рынке я купил небольшую сухопутную черепаху. Мальчик-узбек, наш сосед, взялся приготовить нам суп и поначалу бросил живую черепаху в кипяток. Минуту спустя я увидел в кастрюле с кипящей водой черепаху стоящую вертикально, с поднятыми кверху лапами.
Нас пригласила в гости Алена Петкер. Она живет со своей маленькой дочкой и приятельницей Верочкой Киппен. Приглашены по-московски, к восьми вечера. Живут они в центре, в переулке от Пушкинской улицы, недалеко от зоопарка, и по вечерам в их саду слышен львиный рев.
Город почти не освещен, хотя затемнения нет. По переулку идем ощупью. После ночной сырости зимнего Ташкента в уютной теплой комнате приготовленный ужин. Верочка два месяца тому назад в дороге переболела сыпным тифом, она брита наголо, в чалме. Мы садимся за стол. Нам так хорошо сейчас, как будто мы в гостях в Москве. Я стараюсь вовсю: рассказываю, веду «изящную» беседу — щедро плачу за вход. На прощание целуемся, обещаем встречаться.
Сразу за дверью сырая черная бездна. По Пушкинской улице в мертвой тишине движутся к вокзалу колонны мобилизованных, за ними почти бегом следуют женщины и дети. И опять никого.
Нас ждет Надя, она не легла, ей было страшно. От Волика ничего нет. Рассказывает, что к соседке вернулся сын, слепой, без рук — подорвался на мине.
Тяжело заболел Борис Берендгоф, у него после гриппа тяжелое осложнение, сдала психика. Всю ночь мы и еще несколько человек, его друзей, сидим в соседней комнате.
Он лежит на постели одетый, маршируя своими огромными ногами, и скандирует «Левый марш» Маяковского: «Левой! Левой!» Шофера «скорой помощи» уговаривает ехать прямо в Ленинград. По счастью, все обошлось. Через две недели Борис Сергеевич выздоровеет и мало-помалу придет в себя.
Во время своего пребывания в Ташкенте с ним я сошелся больше всего, и с ним связаны мой поездки на Фархадстрой и в колхозы.
В районе вокзала, Алайского базара встречаешь везде евреев из западных областей Польши и Украины. Их вид и одежда — все свидетельствует о тяжелых испытаниях, выпавших на их долю. Много пожилых людей с интеллигентными лицами. Все в невообразимых лагерных ватниках, изорванных в клочья, в плащах и беретах; утомлены до, крайности. Иногда на запястье под рукавом блеснет золотой браслет. Они образуют живописные группы, напоминающие наброски библейских сцен Рембрандта. И нескончаемые разговоры. Дома по памяти нарисовал все это.
Тышлер мне рассказал, что, работая над одной постановкой в Еврейском театре, над костюмами нищих, ему удалось достичь подобного эффекта. Он рвал щипцами в клочья новые ватники, забрызгивал их потом из пульверизатора краской.
В Ташкенте формируется армия Андерса, польская армия. Одеты и обуты во все английское, не лишены элегантности. У них в городе свой лагерь и штаб. Кажется, их отправляют на Ближний Восток.
Часто вижу нашу соседку, рыжую тициановскую красавицу, гуляющей с андерсовскими солдатами. Не боится. Интересно, кто она?
Бобочка ушел на войну. Аленушка Никифорова живет одна в старом Ташкенте, за Урдой, у узбеков, в двух маленьких темных комнатах, трафаретит женские платки. Приютила у себя временно молодого поляка. Что это такое, не совсем ясно себе представляю. Она мужественно переносит все невзгоды, твердо верит, что ее Бобочка вернется.
В январе после летней погоды выпал глубокий, очень белый снег.
Мы пошли через весь город к Алене, наслаждаясь настоящей зимой. Алена угощает очень крепким кофе. Я, устроившись на краю стола, заканчиваю рисунки к «Алпамышу». Электрическая лампочка еле тлеет. Курим самосад, Алена быстро и красиво что-то рассказывает, что-то обыкновенное, совершенно неважно что. Речевой этот поток действует успокаивающе и напоминает Таганку, общих знакомых и эту, канувшую в небытие, нереальную московскую жизнь.
Встретил на улице Колю Ромадина. По счастливой случайности купили с рук четвертинку, пошли к нам. Он в ударе, дивный рассказчик, рассказывает о художниках, кое-что отработано заранее. Время от времени мы встречались, но не подружились.
В тогдашнем Ташкенте было много мимолетных встреч, совершенно неожиданных, и знакомств, которые не оставили никакого следа.
Зима сорок второго холодная, сырая и голодная. Мы плохо одеты, наша обувь развалилась. У меня много работы, приходится работать иногда и ночами. Но мои заработки совершенно недостаточны. Цены на рынке растут в ужасающей прогрессии.
В наш сад залетела большая курица, никто ее не хватился. Мы накрошили хлеб у веранды, затем на самой веранде, а затем, открыв дверь, в комнате и, затаившись в засаде, стали ждать. Курица склевала хлеб на земле и на веранде и, немного призадумавшись, вошла в комнату. Она прекрасно летала, и нам стоило больших усилий ее заарканить. Рука у нас на курицу не поднялась, отнесли ее композитору-песеннику Зиге Кацу. Их квартирная хозяйка, лишенная сантиментов, приготовила первое и второе. Нас долго мучили угрызения совести.
Весной нам кто-то сказал, что одна ташкентская дама с сыном уезжает в другой город и сможет сдать свою комнату с кухней и верандой хорошим людям при условии, что мы дадим ей деньги за несколько месяцев вперед. Мы быстро переехали, очень уж тягостно было жить в одной комнате с татарами.