По памяти и с натуры — страница 3 из 24

В огромном актовом зале стены белого мрамора, окна на высоте второго этажа. В роскошных золотых рамах портреты царей и цариц дома Романовых. Все мы, маленькие мальчики, здесь с родителями. Директор, инспектор и все учителя в вицмундирах похожи на генералов. На втором плане портрет Александра I, портрет висит прямо передо мной. Генерал-директор зачитывает текст вступительной речи, как приказ по армии. От возбуждения и томительной скуки наша маленькая армия находится в непрерывном движении, готовая вот-вот рассыпаться, нас с трудом сдерживают родители. Я получаю билет и памятную книжку. В понедельник первый день занятий.

Еще за неделю до этого, как только я выдержал экзамен, я с папой пошел к портному, на вывеске которого был изображен лев, вцепившийся в пуговицу шинели маленького гимназиста. На вывеске огромными буквами: «Врешь, не оторвешь, у Заглухинского сшито».

В понедельник в гимназической куртке тонкого мышиного цвета сукна, подпоясанный широким черным лаковым поясом с серебряной бляхой, в моих первых длинных брюках я стою на молебне в бывшей домовой церкви князей Голицыных, теперь гимназической. Мы прочитали «Отче наш» и врассыпную устремились по коридорам в классы.

Мне ставят подножку, я растягиваюсь на полу, потом я сам ставлю кому-то подножку и неожиданно попадаю в крепкие руки инспектора Федора Семеновича Коробкина, грозы всех гимназистов. Спрашивает мою фамилию и говорит: «В отца пошел». Отец и дядя кончили Первую гимназию при Коробкине.

По утрам мы с мамой садились на тринадцатый трамвай Бельгийского общества, новенький, красного дерева, пустой, с кондуктором. Трамвай весело несется по Тверской и мчится вдоль бульваров к храму Христа Спасителя.

На мне длинная шинель, а за спиной ранец, доверху набитый новенькими учебниками. Выходя из вагона, упал на спину, и тяжелый ранец не дает мне подняться. Моя мама растрогана до слез, смеется, а мне стыдно, что я такой маленький.

Я в приготовительном классе нормального отделения. Есть параллельный, нормальный считается лучше, хотя оба они совершенно одинаковые. Между двумя этими классами неутихающая вражда.

Первый урок, урок Закона Божьего. В классе стоит неумолкаемый шум, мальчишки все время встают со своих мест, поднимая руки, и просят позволения выйти — на самом деле, чтобы присоединиться к тем трем-четырем еврейским мальчикам, которые проводят время в коридорах, освобожденные от уроков Закона Божьего.

Еще два урока: русский и арифметика.

Длинный громкий звонок — большая перемена. В общем потоке устремляюсь куда-то вниз, в нескончаемо длинный со сводчатыми потолками зал, похожий на коридор. Пол каменный в белую крапинку. В амбразурах окон сидят булочники — все в белом, на голове высокие поварские колпаки, рядом большие корзины с выборгскими кренделями, бутерброды с колбасой и сыром, покрытые накрахмаленными полотенцами. Стоит невообразимый, фантастический шум, от которого у меня кружится голова. Не успел опомниться, как громко и требовательно прозвучал звонок, извещающий о конце перемены. Я бросился в класс, наверх, но перепутал лестницы и попал к старшеклассникам.

Коридор был заполнен великанами. Я пробирался между ними, как пробираются через высокоствольный лес. Я похищен — один из великанов нагибается, и, схватив меня, высоко поднимает в воздух, и уносит в класс, несмотря на отчаянное мое сопротивление. Меня усаживают на скамью, гладят по голове, угощают шоколадом, дарят марки.



В. С. Алфеевский. 1914

Третий звонок, входит учитель, все встают, меня прячут. Учитель спрашивает: «Господа, что у вас там происходит?» Он направляется к нам. Я освобожден.

Пройдет немного меньше года, и на гимназическом дворе великаны будут под руководством унтера проходить строевую подготовку и учиться обращаться с деревянными винтовками.

Гимназия была накануне большой перемены. Многие из великанов полягут на германских фронтах, других, уцелевших, гражданская война разбросает по стране в непримиримом противостоянии. Ничего этого я тогда знать не мог.

В Леонтьевском переулке

В Леонтьевском переулке небольшой особняк с длинными узкими окнами на уровне второго этажа. Прямо от порога крутая деревянная лестница ведет наверх. Наверху антикварная лавка без вывески, по-домашнему.

Вскоре после полудня, когда кончаются занятия в гимназиях, по лестнице непрерывным потоком вверх взбираются маленькие мальчики в длинных шинелях, с тяжелыми ранцами за спиной. Когда из гимназии меня провожает мама, мы всегда заходим в эту лавку.

Направо от двери, у окна, прилавок с витриной. Под стеклом марки и открытки всех стран мира. Сверху альбомы и каталоги. К прилавку не пробиться, и несмолкаемый гул детских голосов. Молодые хозяева, муж и жена, прекрасно ладят со своими покупателями.

На стенах портреты вельмож и генералов, из овальных рам смотрят на тебя дамы в голубых париках. С полки без устали кланяется большой фарфоровый китаец. В глубине лавки таинственный полумрак, в котором угадывается фантастическое нагромождение удивительных вещей. Вскоре глаз привыкает к темноте и из мрака начинают выступать очертания странных предметов. Огромные китайские вазы, сверкающий жестью рыцарь в доспехах на деревянном коне, модели парусных судов, кривые турецкие сабли, монгольские луки, и тускло поблескивает золото рам.

Добравшись до витрины, бережно перелистываю альбомы с марками. Как велик и сказочно богат мир. Музыкой звучат завораживающие мое воображение названия вольных городов, маленьких королевств, стран и колоний. Марки африканских и азиатских колоний Франции и Бельгии — совсем не редкие, дешевые, но такие для меня привлекательные, от которых мне трудно оторваться.

Бесшумно сползает в воду большой нильский крокодил. Прижимаясь всем телом к земле, крадется в тростниковых зарослях бенгальский тигр. На марках слоны, носороги и попугаи с Амазонки. Широко раскрытыми глазами смотрит на тебя благородный олень.

Босния и Герцеговина: волки, бешено мчатся обезумевшие от страха лошади, и голубой дым от выстрелов из повозки. Румынский крестьянин пашет на волах, рядом с ним ангел. Замки Вюртемберга и пирамиды* Египта, извержения вулканов, королевы и принцессы, персидский шах, и генералы из Аргентины, и французская марка четырнадцатого года. Нищий музыкант, и от него на земле черная тень прусского офицера в каске. — «Остерегайтесь!»

Каждая марка — картина в раме. Альбом — картинная галерея. Для меня, наверное, это и было одним из первых приобщений к искусству.

Книги моего детства

Мне четыре года. Зимними длинными вечерами мама читает мне сказки. За промерзшими окнами метет метель. В ночном небе — над Николо-Ямской — в санях, запряженных белыми конями, Снежная королева увозит Кая в свои ледяные чертоги.

Много лет спустя я дважды иллюстрировал «Снежную королеву», красивый роман о любви и преданности.

Еще запомнились от дней раннего детства полные очарования сказки Севера, сказки Топелиуса.

Читать научился очень рано. Тогда у мамы была школа для детей младшего возраста, и, хотя дети эти были вдвое старше меня, я часто сидел с ними за одной партой.

Едва научившись читать, прочитал Загоскина «Юрий Милославский…». Было в этой книге для меня особое очарование. По заснеженным страницам книги дремучим лесом едет на вороном коне Юрий Милославский. Таинственная тишина и ожидание того, что сейчас произойдет. Позднее узнал из воспоминаний Аксакова, что Гоголь нежно любил Загоскина.

Мне семь лет. Когда меня хотят наказать, то отправляют на час в спальню родителей. В спальне полумрак и очень тихо. Шкаф с книгами. Книги модные по началу века, книг много: сборники «Знание» под редакцией Горького, Аркадий Аверченко, сборники стихов акмеистов, Северянин и роман Арцыбашева «У последней черты».

Я слышал, как папа сказал однажды маме, что Званцев хочет привести к нам Арцыбашева. Говорят, что он милый и застенчивый человек.

Я начал с Арцыбашева. Я почти все понимал, кроме тех мест, где встречи взрослых мужчин и женщин, повсюду, дома, в гостинице, на горных тропинках Крыма, неизменно заканчивались каким-то головокружением. И я понимал, что речь идет о какой-то таинственной жизни взрослых, которую и мне предстоит прожить в будущем.

Игорь Северянин мне нравился, и я громко декламировал его в своем заточении.

За время частых моих заключений я прочитал Ницше «Так говорил Заратустра» и модные тогда сборники мыслей и изречений китайских мудрецов.

Потом я поступил в гимназию в приготовительный класс и от «серьезного» чтения отошел. Стал читать Жюля Верна и майнридовского «Всадника без головы», «Плавание Норденшельда к Северному полюсу» и о путешествиях к экватору Миклухо-Маклая. Вместе с отважными первооткрывателями неизведанного я преодолевал невероятные тяготы путешествия — голод, жажду, — охотился на львов и бизонов, но в отличие от моих спутников ничем не болел и никогда не уставал. Читал и перечитывал по многу раз «Тома Сойера» и «Гекльберри Финна», тогда мои любимые книжки, любимые и теперь.

Читал, конечно, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, но школа, где они проходились как учебные пособия, как-то на время отбила живой к ним интерес. Много позднее по-другому, с любовью, перечитывал Пушкина, Гоголя и тонкую, прозрачную поэзию Лермонтова.

Когда болел, читал лежа в кровати романы Чарской для смолянок: «Княжну Джаваху» и «Газават».

Теперь убежден, что читать нужно и мусор, чтобы вернее оценить, что такое хорошо.

Девятьсот четырнадцатый год. Война и политика входят в мой каждодневный «рацион». В доме полно журналов, я внимательно листаю их, следя за ходом военных действий.

С революцией стал читать меньше, много времени отнимала обретенная свобода, переходы из одной гимназии в другую, главным образом из соображений большей близости школы к дому.

Мои одиннадцать лет требовали и других книг. На Тверской на платформе с колесиками безногий инвалид с «Георгием» на могучей груди торгует «Пинкертоном». Книжки разложены на тротуаре, рядом в фуражке деньги. На обложках искусственные пальмы, мужчины в смокингах, мертвые дамы в ночных рубашках, и все это обильно полито кровью. Книжки эти приносить в дом строго запрещается, и я только любуюсь ими.