тся никакого напряжения, никакого воздеяния очей и рук горе, не требуется никаких гримас, никакого пророчества, никакого благовестительства, — напротив, все это надобно бросить, все это и есть тот гашиш, которым они себя дурманят; и когда они перестанут все это делать, то они ео ipso [вследствие этого (лат.)] очутятся посреди живой действительности, посреди народа, на твердой почве. Когда столбняк пройдет, и человек очнется, и незрячие глаза его станут зрячими, и он осмотрится вокруг и увидит себя в известном месте, среди известных обстоятельств, у какого-нибудь дела, забытого им за важными материями, и он примется за дело и будет вести его с толком, наяву, а не во сне, то он, несомненно, будет человеком дельным, полезным, а в придачу получит и народность, и самостоятельность, и начала, и элементы, и почву. Что бы кто ни делал, — большое или малое, все равно, — надобно лишь делать толково, отчетливо, наяву, а не во сне. А главное, — не говорить ни одного слова, не отдав себе в нем ясного отчета и не зная, к чему в действительности оно относится. Язва нашего времени, — язва, свирепствующая не у нас одних, но повсюду, — есть страсть пророчествовать, поучать человечество и благодетельствовать ему. Никто не хочет ничего сказать спроста, всякий топырщится и лезет из кожи; у всех вдохновение во взоре и волосы дыбом; все созерцают, пророчествуют, благовествуют или бичуют.
Народные начала! Коренные основы! А что такое эти начала? Что такое эти основы? Где их взять? Что за зверь эти начала и эти основы? Представляется ли вам, господа, что-нибудь совершенно ясное при этих словах? Коль скоро вы по совести должны сознаться, что при этих и подобных словах в голове вашей не рождается столь же ясных и определенных понятий, как при имени хорошо известного вам предмета, то бросьте эти слова, не употребляйте их и заткните уши, когда вас будут почивать ими. Лучший способ стать дельным человеком — не выходить из круга ясных понятий, как бы ни был он тесен. Задача умственного образования в том главным образом и состоит, чтобы человек с совершенною точностью чувствовал и знал, что такое знать, что такое понимать, и не мог смешивать с действительною мыслию всякое праздное возбуждение ума, ту темную игру представлений, которая ничем не разнится от грез. Пусть лучше человек ошибочно понимает вещи и судит односторонне; но пусть только он с полною ясностью представляет себе то, что думает и что говорит, и вот он уже будет стоять на почве, а не висеть на воздухе.
Что же такое народные начала, по которым требуется перестроить нашу жизнь и переладить нашу цивилизацию? Если это есть нечто не существующее, то, погнавшись за ними, мы тут-то как раз и потеряем почву под ногами и повиснем на воздухе, потому что почва или ничего не означает, или означает что-либо существующее. Если же искомые нами народные начала — нечто действительно существующее, то мы иначе и найдти их не можем, как отрезвившись, раскрыв глаза и обратившись к тому, что непосредственно окружает нас, обратившись без всяких мудрований и ухищрений. Первым признаком нашего обращения на путь истины будет и теоретическое, и практическое уважение к существующему. Если вы отправитесь вглубь веков отыскивать ваши начала, то вы точно так же сорветесь с почвы и удалитесь от искомого, как и в том случае, если устремите ваш незрячий взгляд в будущее; и там и тут подвергнетесь вы одинаковому риску, и там и тут потеряете вы голову. Хотите сохранить ее в невредимости, — останьтесь, где стоите, и займитесь прежде всего тем, что у вас под рукою.
Беда наша еще не в том, что мы плохо учены, мало образованы, что цивилизация у нас не широка и не богата; наша беда состоит только в том, что мы, всякого рода умники, не признаем, не понимаем, наконец, просто не видим того, что вокруг нас живет и движется. Оттого существующее вокруг нас темно, черно, лишено для нас смысла, а мысли наши пусты, ни к чему не пригодны и бездельны. Оттого мы все и тянемся куда-то, чего-то все ищем; оттого мы и пророки, и благовестители, и в то же время большая дрянь во всех отношениях.
Итак, мы не придаем большого значения вошедшим у нас теперь в моду жалобам на нашу цивилизацию. Жалоба жалобе рознь. Конечно, мы имеем много оснований жаловаться на условия нашей общественной организации, имеем много оснований жаловаться на состояние наших школ и университетов, на положение нашей литературы, в которой могут еще рождаться такие произведения, как роман г. Чернышевского. Нет сомнения, что ни в какой литературе не появляется на свет относительно так много всякой мерзости. Нигде общественное мнение не находится в таких неблагоприятных условиях, как у нас, и нигде вследствие того общественное слово не подвергается такому злоупотреблению. Нигде так много не пророчествуют, не верхоглядствуют, не благовествуют, как у нас, нигде так не празднословят, по крайней мере, нигде все это не является в такой отчаянной несоразмерности с количеством дельной мысли, серьезного труда и разумного слова. Нигде, наконец, так много не толкуют о народных началах, о почве, о самостоятельности, о заимствованной цивилизации, которую следует бросить, о самобытной цивилизации, которую должно начать сызнова. Все это признаки действительно неутешительные. Но какова бы ни была наша цивилизация, как бы ни были грустны явления, происходящие в нашей литературе, в нашей soi-di-sant [так сказать (фр.)] умственной жизни, цивилизация наша есть факт, от которого мы не можем отпереться. Хороша или дурна наша цивилизация, — она есть факт, и этого факта уничтожить мы не можем, не уничтожая себя самих и всего, нас окружающего. И не цивилизация наша дурна, а дурны мы сами, потому что мы ничем серьезным не занимаемся, а только пророчествуем. Напротив, наша цивилизация есть дело очень хорошее и совершенно необходимое; уничтожать ее отнюдь не следует, Боже сохрани! Мы вправе желать лучшего, мы можем желать большего; но ничего не можем мы приобрести, ничего не можем сделать иначе как на основании того, что уже имеем, никакого улучшения не можем мы достигнуть иначе как на основании уже существующего. Науки у нас не процветают, это правда; но мы не можем отказаться от того малого, что мы еще имеем в нашей скудости; напротив, стараться мы должны не о том, чтобы все это бросить и обзаводиться сызнова, а чтоб из малого и плохого вышел какой-нибудь прок, чтоб оно приумножилось и улучшилось.
Нет, мы должны дорожить нашею цивилизацией, а не бросать ее под тем предлогом, что мы ее заимствовали, а не выработали из народных начал. Все друг у друга заимствуют, все друг у друга учатся, и люди, и народы. Кто бы ни помог нам выучиться, например, математике, — это все равно, лишь бы только мы хорошо выучились ей и умели употреблять ее в дело. Дурно было бы не то, что мы у кого-нибудь учились ей, а дурно было бы то, если б оказалось, что мы плохо учились, более занимаясь квадратурой круга или изыскивая способы, как бы устроить торжественную встречу параллельных линий.
Хлопоты о разных превыспренних предметах большею частью свидетельствуют о праздности мысли, мешают людям заняться чем-нибудь положительным и стать чем-нибудь на пользу общества, на пользу народа, о котором мы так усердно толкуем, доискиваясь коренных начал его с целью создать из них нечто небывалое и неслыханное. Мы говорим о народе, о его коренных началах и не замечаем того, что становимся игрушкой самой злой иронии: чем более мы толкуем о народе и о его началах, тем более отходим от народа и от его начал, и чем более предаемся исканиям какой-то почвы, тем более теряем всякую почву у себя под ногами.
Наша беда вовсе не в свойствах нашей цивилизации, а в том, что у нас постоянный разлад между словом и мыслию, между мыслию и делом. Не переделывать нашу цивилизацию сызнова на какой-нибудь особенный лад, а по возможности прекратить нашу обычную болтовню, освободить наш ум от напыщенности фраз, которые заедают ее, отрезвиться и быть проще и естественнее во всем, — вот ближайшая задача нашей цивилизации, и мы сделаем безмерный шаг вперед, если нам удастся решить эту задачу удовлетворительным образом.
До каких грустных последствий доводит людей неестественность и вычурность мысли, примером тому может служить статья г. Страхова. Мы получили от него письмо, в котором он свидетельствует о чистоте своих намерений и о чувстве, одушевлявшем его. Намерения у него были хорошие. И что же, однако, вышло? С его позволения мы воспользуемся некоторыми местами его письма, объясняющими его намерения и в то же время объясняющими, почему эти намерения не могли не извратиться в своем выражении. "Мне дорог мой патриотизм, — пишет он нам, — как дороги каждому чувства его души", и в своей статье, так оскорбившей, так возмутившей русское чувство, он имел наивную надежду послужить органом этому самому чувству! Он пишет нам далее: "Я полагал, что не всякое патриотическое чувство удовлетворится голословными похвалами и восклицаниями, что найдутся люди, которые потребуют прочных и глубоких основ для своего патриотического чувства, и потому старался глубже вникнуть в вопрос". Он старался глубже вникнуть в вопрос! Вот в этом-то вся и беда. Вместо того чтобы смешаться с живыми людьми, вместо того чтобы заодно с ними мыслить, чувствовать и действовать, он пустился вникать глубже в вопрос. Он забыл и почву, и народное чувство, и события, происходящие теперь у всех перед глазами, и погрузился в метафизику "вопроса". Что же он вынес из этой глубины? Он говорит:
Я старался показать, что, осуждая поляков, мы, если хотим делать это основательно, должны простирать свое суждение гораздо дальше, чем это обыкновенно делается, должны простирать его на величайшие их святыни, на их цивилизацию, заимствованную от Запада, на их католицизм, принятый от Рима.
Обратно я старался показать, что, гордясь собою, мы, русские, если хотим делать это основательно, должны простирать эту гордость глубже, чем это обыкновенно делается, т. е. не останавливаться в своем патриотизме на обширности и крепости государства, а обратить свое благоговение на русские народные начала, на те глубокие духовные силы русского народа, от которых, без сомнения, зависит и его государственная сила.