По прозванью человеки — страница 12 из 25

Весна рукой махнула — и привет.

Вновь инеем прихвачен твой кювет…

Досмотрен долгий сон. Дочитан Бунин.

И всё привычней голоса сирен,

слова их песен не вместить в катрен.

Но, впрочем, ты к вокалу их иммунен.

Не перемёрзни, мыслящий тростник…

Обочина, где прежде был пикник,

знакома, но на диво неприглядна.

Там ты один, и больше никого,

поскольку от Тезея своего

клубок ревниво прячет Ариадна.

Полна усталой чушью голова;

в молитвослове кончились слова.

На деревах — холодный белый бархат…

Твой потолок — всего лишь чей-то пол;

давно понятно, что король-то гол,

но всё равно обидно за монарха.

Не бойся, капитан. Присядь на мель

и бытие прими, как самоцель,

у неба одолжив глоток озона.

А птицы вновь вернутся, как всегда.

Хотя сюда — особенно сюда —

им возвращаться вроде б нет резона.

Ссадина

Ты с душою не находишь примиренья,

ты цепляешься за рваные края,

за попытки осознать себя и время

на расчерченном отрезке бытия.

Видишь солнце, но в упор не видишь света,

выворачиваешь суть наоборот

и накладываешь масло, словно вето,

на надежд заплесневелый бутерброд.

Не приученный ни к посоху, ни к кисти,

не привыкший ни к бореньям, ни к мольбе,

ты всё больше отдаляешься от истин,

изначально предназначенных тебе…

Лишь в отчаянном, болезненном ознобе,

к уговорам беззастенчиво глуха,

стоматитом воспаляется на нёбе

сардоническая ссадина стиха.

В ПЛЕНУ ГЕОГРАФИЙ

Бродяжий рок-н-ролл

Никуда не спеши, перекатная голь…

Забайкальская степь, Кострома мон амур…

Ты судьбой изначально помножен на ноль,

и прорехи в штанах — не всегда «от кутюр».

Ты в Рангуне сгорал в малярийном бреду,

нотрдамский собор запирал на засов,

с далай-ламой вдвоём посещал Катманду,

где буддистских святынь — как нерезаных псов.

В Свазиленде война. Ты сбежал в Браззавиль,

а оттуда на Нил, где живал фараон…

Каждый атом на коже — дорожная пыль

от отчаянной сшибки пространств и времён.

Ты не томный июль, а мятежный апрель,

ибо понял судьбы назначенье и роль:

мол, движение — всё, а конечную цель

кто-то, как и тебя, перемножил на ноль.

Непогода в Бостоне

Бостон скрыт под белою кольчугой.

Лютый холод. Ветрено. Туман.

Улицы, пронизанные вьюгой,

реками впадают в океан.

Мой day off[2] —без смысла и без спешки.

Даунтаун мёртв, как Оймякон…

Плотный завтрак в маленькой кафешке —

что-то из мучного и бекон,

клейкий шорох утренней газеты,

кофе, оставляющий желать…

(Как дела у Дугласа и Зеты? —

тишь и, как обычно, благодать).

Лишь бы быть под крышей! И в колоде

смешаны шестерки и тузы:

финансист, похожий на Мавроди,

программистка с берегов Янцзы,

мелкий клерк из ближнего «Файлинса»,

менеджеры среднего звена…

Шторками задёрнутые лица.

За семью засовами весна.

Завтрак позади. Пора наружу,

на скрещенье улиц и эпох,

в бешено мятущуюся стужу,

ставшую болезненной на вдох.

Бойкий угол Вашингтон и Саммер

нынче тих. Не видно бизнес-дам.

Мир живых скукожился и замер,

спрятав бесприютных по домам.

Путь домой, он и по цвету Млечный…

Грусть в душе. Одиннадцатый час.

И за весь квартал — один лишь встречный,

и один лишь взгляд печальных глаз.

Париж

В Париже мы — особенная раса,

в крови которой радость и кураж.

Взгляни: закат клубничного окраса

на эйфелев нанизан карандаш.

Весь мир — театр, а Париж — как сцена;

на ней огни танцуют фуэте.

Причудливо змеясь, сомкнула Сена

питоново кольцо вокруг Ситэ.

И вновь над миром — терпкий запах кофе,

и вновь поёт Пиаф: «Падам-падам…».

Мне видится Гюго библейский профиль

над серою громадой Нотр-Дам.

Пронзая сумрак, пароходный зуммер

бьёт, как в литавры, в перекаты крыш…

А я Париж увидел — и не умер.

Нельзя со смертью совместить Париж.

Хроника трёх империй

I

Империя Номер Один — загадка. Замок без ключа. От пальм до арктических льдин — разлапистый штамп кумача. Страна неизменно права размахом деяний и слов. А хлеб — он всему голова в отсутствие прочих голов. Разбитый на кланы народ мечтал дотянуться до звёзд; а лица идущих вперёд стандартны, как ГОСТ на компост. Придушены диско и рок. Орлами на фоне пичуг — Михайлов, Харламов, Петров, Плисецкая и Бондарчук. Но не было глубже корней: попробуй-ка их оторви!.. И не было дружбы прочней и самозабвенней любви. Хоть ветер, сквозивший на вест, дарил ощущенье вины, холодное слово «отъезд» заполнило мысли и сны. Под баховский скорбный клавир, под томно пригашенный свет нам выдал районный ОВИР бумагу, что нас больше нет.

II

От хип-хопа и грязи в метро невозможно болит голова. Что сказали бы карты Таро про Империю с номером два; про страну, где святые отцы, повидав Ватикан и синклит, изучив биржевые столбцы, превращают мальчишек в Лолит; про страну, где юристов — как мух, и любой норовит на рожон; про страну моложавых старух и утративших женственность жён?! О, Империя с номером два, совмещённая с осью Земли! — прохудились дела и слова, а мечты закруглились в нули… Но и в ней — наша странная часть, выживания яростный дух, не дающий бесследно пропасть, превратившись в песок или пух… Хоть порой в непроглядную тьму нас заводит лихая стезя — нам судьба привыкать ко всему, потому как иначе — нельзя.

III

В Петербурге, Детройте и Яффе,

наподобие дроф и синиц,

мы не будем в плену географий

и придуманных кем-то границ.

Нашим компасам внутренней боли,

эхолотам любви и тоски

не нужны паспорта и пароли

и извечных запретов тиски.

Пусть услышит имеющий уши,

пусть узнает считающий дни:

нам с рожденья дарованы души.

Говорят, что бессмертны они.

И они матерьялами служат

для Империи с номером три…

Две Империи — где-то снаружи,

а одна, всех важнее — внутри.

Межконтинентальное

Мой приятель, любивший попкорн и «Kill Bill»,

говорил мне, что села его батарейка.

Оттого он на всё отрезвлённо забил

и уехал в страну побеждённого рейха.

Лет за пять наплодил он детей ораву

с уроженкою Гамбурга, либэ фрау.

Мой приятель ещё не брюзглив и не стар,

любит лыжи и русскую литературу,

и на Джаве кодирует, как суперстар,

в чем намного гурее любого из гуру.

У него фазенда плющом увита,

и повсюду символы дойче вита.

Мне приятель звонит до сих пор иногда —

перед ужином, чтобы остыло жаркое.

На вопрос же: «Ты счастлив?» ответствует: «Да» —

и уводит беседу на что-то другое:

например, о том, как достали ливни,

и о курсе евро к рублю и гривне.

Мой приятель и в стужу звонит мне, и в зной —

вот и нет германий и нет америк.

Телефон безрассудной тугою волной,

как китов, выбрасывает на берег

под скалу, на пляжное изголовье

две судьбы, вмещённые в междусловье.

Бостонский блюз

Вровень с землёй — заката клубничный мусс.

Восемь часов по местному. Вход в метро.

Лето висит на городе ниткой бус…

Мелочь в потёртой шляпе. Плакат Монро.

Грустный хозяин шляпы играет блюз.

Мимо течёт небрежный прохожий люд;

сполох чужого хохота. Инь и Ян…

Рядом. Мне надо — рядом. На пять минут

стать эпицентром сотни луизиан.

Я не гурман, но мне не к лицу фастфуд.

Мама, мне тошно; мама, мне путь открыт

только в края, где счастье сошло на ноль…

Пальцы на грифе «Фендера» ест артрит;

не потому ль гитары живая боль

полнит горячий воздух на Summer Street?!

Ты Би Би Кинг сегодня. Ты Бадди Гай.

Чёрная кожа. Чёрное пламя глаз.

Как это всё же страшно — увидеть край…

Быстро темнеет в этот вечерний час.

На тебе денег, brother.

Играй.

Играй.

Рижский Бальзам

Узнаю́ тебя, осень,

по недобрым глазам,

по прищуру пылающе-рыжего цвета.

Чудодейственный Рижский

Оноре де Бальзам

выжигает из жил постаревшее лето.

Вот и небо обрюзгло.

И, набравшее вес,

наклонилось к земле в пароксизме одышки;

и нечёток,

как будто на фото без вспышки,

горизонта клинически точный разрез.

Узнаю́ тебя, осень,

твой рассеянный взор

и шаманских дождей полушёпот и шорох…

Ни за что не сменю я

твой прохладный минор

на присущую лету тональность мажора.

Приведи меня, осень,

к несвятым образам: